среда, 28 октября 2009 г.

Т. С. Элиот в переводах Яна Пробштейна

Опубликовано в книге Т. С. Элиот "Полые люди" Спб, Кристалл, 2000.

БЕСПЛОДНАЯ ЗЕМЛЯ
(1922)

Посвящается Эзре Паунду,
Il miglior fabbro .

А то еще видал я Кумскую Сивиллу в бутылке.
Дети ее спрашивали: "Сивилла, чего ты хочешь?"
и она в ответ: "Хочу умереть".
Петроний, «Сатирикон».

I. Погребение мертвеца

Жестокий месяц апрель возрождает
Подснежник из мертвой земли, смешивает
Желанья и память, бередит
Сонные корни весенним дождем.
Зима согревала нас, покрывала
Землю снегом забвенья, оставляла
Капельку жизни иссохшим клубням.
Лето нас удивило потоками ливня
Над Штарнбергерзее ; мы переждали под колоннадой
И пошли по залитой солнечным светом аллее в "Хофгартен",
Пили там кофе и почти целый час проболтали.
Bin gar Keine Russin, stamm' aus Litauen, echt deutch .
А когда я в детстве гостила в доме кузена
Эрцгерцога, тот пригласил меня покататься на санках,
А я испугалась. Мари, сказал он тогда,
Покрепче держись, Мари. И помчались мы вниз.
В горах ощущаешь свободу.
По ночам я часто читаю, а зимой уезжаю на юг.

Какие корни проросли сквозь груду камня, каких
Растений продираются побеги? Сын человеческий,
Ты ни сказать, ни угадать того не можешь, ибо
Нагроможденье только образов несвязных ты познал
В краю, где от всепожирающего солнца
Укрытия сухое древо не дает, сверчок не утешает,
Из камня там не выжать капли влаги. Лишь
Под этой рыжею скалою тень найдешь
(Приди же в тень под рыжую скалу),
Я покажу тебе здесь то, что не похоже
На тень твою, спешащую вслед за тобою по утрам,
Или на тень твою, тебя встречающую на закате,
И ты увидишь ужас - прах в горсти.

Frisch weht der Wind
Der Heimat zu
Mein Irisch Eind,
Wo weilest du?

"Ты преподнес мне гиацинты год назад впервые,
И девушкою с гиацинтами меня прозвали".
- Когда той ночью возвращались мы из сада,
Ты шла с охапкою цветов и в волосах твоих сверкали капли,
Я ж из себя ни слова выдавить не мог и ничего не видел - был
Ни жив, ни мертв, не ведал ничего,
Глядел я в сердце света, в тишину.
Oed' und leer das Meer

Мадам Созострис, знаменитая гадалка,
Ангиною больна, однако
Она, слывущая мудрейшей женщиной в Европе,
С коварною колодой карт не расстается. "Вот
Карта ваша утонувший моряк из Финикии
(Глядите: превратились его глаза в жемчужины);
Вот Беладонна, Повелительница Скал
И Повелительница обстоятельств,
а вот - Трехжезлый, следом - Колесо,
За ним - Торговец одноглазый, вот - Пустышка -
Товар, который на спине несет он,
Сие увидеть не дано мне. Что-то не найду
Повешенного. Страшитесь смерти от воды.
Теперь я вижу только толпы людей, шагающих по кругу".
- Благодарю. - "Скажите милой миссис Эквитон,
Что гороскоп я принесу сама,
Сейчас во всем необходима осторожность".

О город-призрак:
Под бурой пеленой тумана зимним утром
Поток толпы на лондонский стремится мост,
Я и не знал, что смерть взяла столь многих.
Короткие прерывистые вздохи,
И каждый под ноги себе глядит.
Поток стремится вверх и вниз вдоль по Кинг-Вильям-Стрит
Туда, где отмеряет время Сент Мэри Вулнот,
И вот мертвящим звуком бьет удар девятый.

Я вдруг знакомца увидал и крикнул: "Стетсон!
Сражались вместе мы на корабле при Милах
Скажи, тобой зарытый год назад в саду
Мертвец пророс ли? Зацветет весною?
А может, поразили внезапные морозы это ложе?
Ты Пса, гляди, не подпускай к нему, не то друг человека
Опять когтями землю разгребет!
Ты, hypocrite lecteur! - mon semblable, - mon frere!

II. Игра в шахматы

Как трон, средь мрамора сверкало Кресло,
Она здесь восседала средь зеркал
С пилястрами, увитыми лозою,
Златой Эрот выглядывал из-за
Ветвей (крылом закрыл глаза другой);
Удваивались семисвечников огни,
Свет отражался от зеркал и падал
На стол, ему навстречу блеск алмазный
Шел от атласной роскоши футляров.
Откупоренные флаконы из
Слоновой кости и стекла цветного
Таили странный, сложный аромат:
Тревоживший и бередивший чувства,
Он одурманивал, а свежий воздух
Струился из окна и продлевал
Свечное пламя, вознося клубы
Под потолок, где смешивался дым
С орнаментами и резьбой кессонов.
Аквариум огромный, окаймленный
Каменьями цветными, весь блистал
Огнем и зеленью, и медью - в этом
Печальном свете плыл резной дельфин.
Как будто пасторальный вид в окне -
Картина над доской каминной, где
Изображалось превращенье Филомелы,
Поруганной царем фракийским зверски,
И вот она рыдает, соловей
Пустыню вечным пеньем наполняет,
Как будто целый мир ушам нечистым
Кричит: "Фьюить - Фьюить - Фьюить".
Со стен в глаза бросались и другие
Обломки времени, что извивались,
Вопили, стены подавляя.
По лестнице прошаркали шаги.
Пылал камин, бросая свет на пряди
Ее волос, как языки огня,
Под гребнем вившихся, чтоб раскалить
Слова и в дикой ярости затихнуть.

"Под вечер расшалились нервы. Нервы.
Побудь со мной. Скажи хоть слово. Слово.
О чем ты думаешь? О чем? Скажи!
Я никогда того не знала. Ну о чем ты?"

Я думаю, мы на крысьей тропе,
Где кости свои мертвецы растеряли.

"Что там за шум?"
Под дверью ветер воет.
"О чем шумит, о чем так воет ветер?"
Да все о том же - ни о чем.

Ты
Ничего не знаешь? Ты ничего не видишь? Ничего
Не помнишь?"
Нет, помню:
Стали перлами глаза.

"Ты жив иль нет? Неужто голова твоя пуста?"
Однако
Ох Ох Ох Ох Уж этот Шекспи-ки-ровскиий Рэг
Так элегантен
Так умён
"Что же мне делать? Что же делать?
На улицу что ль выскочить в таком вот виде,
С растрепанными волосами? Что нам делать завтра?
И вообще что делать?"
Горячий душ с утра,
Коль будет дождь, машину подадут в четыре.
Мы будем в шахматы играть,
Тереть глаза, не знающие сна,
И стука в дверь, как прежде, дожидаться.

Когда демобилизовали мужа Лил,
Я ей сказала в лоб, без обиняков:
Прошу Поторопиться: Время
Альберт вернется скоро, пора бы за собою последить.
Он спросит, что с деньгами стало, которые при мне
оставил он тебе на зубы.
Давай-ка, вырви эти, Лил, сказал он,
И вставь нормальные, а то смотреть, ей-богу, тошно.
Подумай о бедняге, я сказала, Альберт
Четыре года вшей кормил, ему, конечно, хочется пожить,
Не будет радости с тобою - так с другими.
Ах вот как? - говорит она. А я в ответ: да, так и будет.
Она мне: буду знать, кому сказать спасибо.
И как-то странно на меня взглянула.
Не хочешь - как хочешь. Продолжай в том же духе,
Его отобьют, говорю, и пиши пропало.
Если Альберт бросит тебя, знай, что сама виновата.
Стыдись, я сказала, ты выглядишь, как старуха
(А ей только тридцать один).
Что теперь делать, сказала она с кислым видом.
Все от таблеток, я принимала их, чтобы вытравить это...
(У нее уже пятеро, когда Джорджа рожала, чуть не загнулась.)
Аптекарь сказал, что это совсем безвредно, а со мной вот что стало.
Дура ты, сказала я ей, набитая дура,
Для чего ты за него выходила, коли не хочешь рожать?
Прошу Поторопиться: Время
Прошу Поторопиться: Время
Альберт в воскресенье вернулся, и у них было жаркое,
Они позвали меня на обед, торопили, чтоб не остыло...
Прошу Поторопиться: Время
Прошу Поторопиться: Время
Спокночи, Вилл. Спокночи, Лу. Спокночи, Мэй. Спокночи.
Покойной ночи, леди, покойной ночи, дорогие леди, покойной ночи, покойной ночи.

III. Огненная проповедь

Речной шатер снесли, и кисти последних листьев
Цепляются за скользкий мокрый берег. Нимфы удалились.
О Темза милая, пока я песнь пою, смири теченье.
В реке не видно ни пустых бутылок, ни окурков,
Ни носовых платков из шелка, ни оберток, ни других
Свидетельств летних вечеринок. Нимфы удалились.
А с ними их дружки, бездельники, сынки директоров из Сити
Исчезли, не оставив адресов.
У вод Лемана я сидел и плакал...
О Темза милая, пока я песнь пою, смири теченье,
О Темза милая, негромким и недолгим будет пенье.
Когда порыв ударит ледяной,
Ехидный смех и лязг костей услышу за спиной.
В траве чуть слышно крыса прошуршала,
На берег брюхо скользкое втащив,
У вод безжизненного я сидел канала,
Удил за газовым заводом в зимний вечер,
Грустя о том, что брат-король погиб,
А перед ним король, отец мой, умер.
Белеет груда голых тел в низине,
На чердаке сухом скрежещут крысы
По сваленным костям который год.
Порою по весне мотор взревет
И загудит клаксон машины -
То к миссис Портер едет Суини.
Ах, льет лучи луна, блистая,
У миссис Портер дочка молодая,
Они в растворе соды ножки моют в мае.
Et O ces voix d'enfants chantant dans la coupole!

Грех грех грех
Фьюить фьюить фьюить
Поруганная зверски
Терей

О город-призрак,
Под бурой пеленой тумана в зимний полдень
Купец из Смирны мистер Евгенидис,
Небрит, с карманами, набитыми коринкой,
Все документы наготове: свободная торговля, Лондон,
Сказал мне на французском просторечье,
Что приглашает в "Кэннон-стрит Отель"
На ленч, затем уик-энд, конечно, в "Метрополе".

В лиловый сумеречный час, когда спина и взгляд
От стула и конторки оторвутся, а человечий двигатель дрожит
И ждет, как ждет такси, стуча мотором,
Я, Тиресий,
Мятущийся между своих двух жизней, я, слепой
Старик с обвислой женской грудью, вижу,
Как сумеречный час лиловый вновь ведет домой
Из плаванья матроса, и под крышу
Свою вернулась секретарша: разожгла
Плиту, готовит ужин, достает консервы.
А за окном полощется белье,
Трепещет на ветру, рискуя вниз сорваться,
Бельем завален и диван (кровать ее) -
Чулки, бюстгальтер, пара комбинаций.
А я, старик с увядшими сосцами,
Увидел все и предсказал конец:
Сам принимал таких гостей - юнец
Прыщавый - страховой агент, однако
Самоуверен и нахален до предела,
Как будто без него все страховое дело, -
Как брэдфордский миллионер без фрака.
Она устала, ужин завершен,
Он полагает, можно без опаски
Начать игру, ее ласкает он,
Она бесстрастно терпит эти ласки.
Он распалился: вот уж в наступленье
Идут, преграды не встречая, руки,
Он словно рад ее бесстрастью, лени -
Не ропщет самолюбие от скуки.
(А я перестрадал все наперед,
Как будто сам на том диване был,
Ведь у Фиванских я сидел ворот,
В Аиде среди падших я бродил.)
Он снисходительно ее целует
И прочь идет по лестнице впотьмах...

Еще не осознав, что он исчез,
Помедлила у зеркала немного,
Обрывок мысли в мозг ее пролез:
"Теперь все позади - и слава Богу".
Когда красавица, греху поддавшись вдруг,
Одна по комнате потом все ходит -
То прядь взовьет она движеньем рук
Бесчувственных, то граммофон заводит.

"Ta музыка подкралась по воде"
Вдоль Стрэнда, вверх по Квин-Виктория стрит,
О город, город, иногда я слышу,
Как сладостно вздыхает мандолина
На Лоуэр Темз-стрит, у пивной,
А там, внутри гудит народ хмельной,
Там рыбаки бездельничают днем,
А Магнус Мартир за стеной
Блистает бело-золотым огнем.

По взбухшей реке
Баржи плывут
Взопрела река
На воде мазут
Попутного ветра
Хлопая ждут
Широкие полотнища
Алых парусов.

Вниз по реке
Бревна плывут
На Гринвич минуя
Остров Псов

Вейа-ла-ла лейа
Вал-ла-ла лейа-ла-ла

Элизабет и Лейстер
От страсти сгорая
Плывут в челноке
Точно морская
Ракушка корма его
Красно-золотая.
Свежий юный ветер
Нагнетая волны
Несет их по реке
Мимо белых башен
Звон колокольный
Вдалеке
Вейа-ла-ла лейа
Вал-ла-ла лейа-ла-ла

"Родил меня Хайбери, совратили
Ричмонд и Хью... Деревья с пыльной листвою...
У Ричмонда чести меня лишили,
Раздвинув колени в узком каноэ".

"В Мургейте ноги мои, у ног -
Сердце. Он каялся, клялся в любви,
Плакал. А я проглотила упрек -
К чему изливать обиды свои?"

"Ha Маргейтских песках
Свяжу ничего
С ничем в пустоте.
Обломаны кости на грязных руках.
Мои старики из простых, из тех,
Кто не ждет ничего".
ла ла

Тогда в Карфаген я пришел

Сгорая сгорая сгорая сгорая

О Боже, Ты вырвешь меня
О Боже, Ты вырвешь

сгорая

IV. Смерть от воды

Флеб, финикиец, две недели как мертв,
Забыл он крики чаек и зыбь морскую,
И потери, и прибыль.
Подводные струи,
Шепча, ободрали кости его. Он тонул и всплывал,
Погружаясь в пучину, и путь совершил
От смерти к рожденью.
Ты, иудей
Иль язычник, держащий штурвал,
Вспомни о Флебе: и он был красив и, как ты, полон сил.

V. Что сказал Гром

Был отблеск факелов на потных лицах
Был сад морозной немотой объятый
Был стон бессильный в каменных столицах
А нынче плач и возгласы в темницах
И во дворцах а там вдали раскаты
В горах грохочет снова гром весенний
Он прежде жил а ныне умер
Мы прежде жили ныне умираем
Едва найдя в себе терпенье

Нет здесь ни капли воды только скалы
Камни безводье песок под ногой
Тропинка все дальше уходит в горы
Здесь думать нельзя скала под скалой
Губы хотя бы смочить водой
Высох пот и ноги вязнут в песках
Была бы хоть капля воды в горах
В гнилозубом рту мертвой горы пересохло здесь
Негде стать негде лечь негде сесть
И нет тишины в этих горах
Лишь сухой бесплодный гром
И нет одиночества в этих горах
Лишь красные мрачные рожи зло и глумливо
Ухмыляются из дверей глинобитных лачуг

Если бы вода
Вместо скал
Даже пусть вода
Среди скал
И вода
И весна
Ручеек среди скал
Или просто звук воды
Не цикад
И не пенье сухой травы
Хоть бы звук воды среди скал
Где поет отшельник-дрозд на сосне
Ток-ток тик-так кап кап кап
Но воды здесь не сыщешь нигде

Кто же тот третий, всегда идущий подле тебя?
Ведь нас только двое здесь,
Но когда вгляжусь в белизну пути впереди,
Вижу кого-то еще, всегда идущего подле тебя,
Невесомо ступает в буром плаще под капюшоном,
Не понятно, кто это - женщина или мужчина,
Но все-таки кто же идет подле тебя?

Чей зазвучал в поднебесье
Приглушенный плач материнский,
Чьи обрушились орды, роясь
На бескрайних равнинах, через расщелины лезут,
На горизонте пустынном и плоском кишат,
Что за город навис над горами -
Стены, камни, обломки падают в небе лиловом,
Рушатся башни
Иерусалим Афины Александрия
Вена Лондон
Призраки


Струясь со струн ее волос, парили
Скрипичных звуков волны в тишине,
А свет лиловый разрезали крылья
Нетопырей, висевших на стене
Вниз головами с лицами младенцев,
Вниз куполами в небе плыли башни,
Колокола пробили час вчерашний,
И голоса взывали из пустых колодцев.

В сей гибельной долине среди гор
В мерцании луны поет трава
Среди заброшенных надгробий у часовни
Пустынной, без окон, лишь двери хлопают
Да ветер здесь прибежище нашел.
Сухие кости не опасны никому.
На флюгере застыл петух
Ку-ка-реку ку-ка-реку
Во вспышках молний. И вот уж влажный шквал
Приносит дождь.

Ганг обмелел, бессильные листья
Дождя ожидали, а черные тучи
Над Гимавантом сгущались вдали,
И джунгли застыли, в тиши затаившись.
И тогда гром изрек:
Да
Датта : Что же мы отдали?
Друг мой, кровь сотрясает сердце мое -
Ужасную дерзость соблазна минутного
Не искупишь воздержанной жизнью ,

Только так и только лишь этим мы жили,
Чего не найдут ни в посмертных памятцах,
Ни в эпитафиях, задрапированных пауком-благодетелем,
Ни в комнатах наших пустых, которые вскроет
Тощий поверенный
Да
Даядхвам: Я слышал однажды,
Как в замке повернулся ключ, лишь однажды,
Мы думаем лишь о ключе, каждый в своей темнице
Думает лишь о ключе, смиряясь с тюрьмой
Только в полночь, и шепот эфира
На миг возрождает поверженного Кориолана
Да
Дамьята: Лодка ответила радостно
Рукам, управлявшимся мастерски с парусом и веслом.
Тихо было на море. Сердце могло бы ответить
Радостно и послушно забиться,
Сильным рукам покорившись.
Я удил на канале,
Сидя спиною к бесплодной равнине.
Смогу ли в порядок владенья свои привести?
Вот и рухнул в Темзу мост, рухнул мост, рухнул мост .
Poi s'ascose nel foco che gli affina
Quando fiam uti chelidon - О, ласточка, ласточка
Le Prince d' Aquitaine а la tour abolie
Эти обрывки я выудил из-под обломков
Тогда я вам это устрою. Иеронимо вновь безумен .
Датта. Даядхвам. Дамьята.
Шанти шанти шанти

Уоллес Стивенс

Уоллес Стивенс (1879 – 1955)

Питер Квинси за роялем

I.

Как пальцы извлекают звук из клавиш,
Рождая музыку, так эти звуки
Из духа ту же музыку творят.

Тогда и музыка – не звук, а чувство,
Влекущее сейчас и в этом зале
Меня к тебе, желаньем наполняя.

Твой стан представить в шелке голубом –
Есть музыка, как струны вожделенья,
Разбуженные в старцах встарь Сусанной,

Когда в зеленый вечер, теплый, ясный
Она в саду купалась тихом, старцы
Глядели воспаленными глазами, –

Аккорды дьявольские сотрясали
Басы их жизней, пульсом пиццикато
Звучала в немощной крови Осанна.

II.

В воде зеленой, теплой и прозрачной,
Разнежившись,
Сусанна созерцала
Весны явленья
И, прозревая
Сокрытых образов струенье,
От музыки избытка
Она вздыхала.


В прохладе чувств избытых
Она стояла,
На берег выйдя,
И древнего боготворенья
Росой вечерней
Струились листья.

Когда же в травах тропкой
Идя, дрожала,
За ней ступали робко,
Как бы служанки, ветры
И шаль ее, шаля, несли
И покрывало.


Вдруг на руке дыханье
Вспугнуло ночь,
Она оборотилась –
Цимбалов звон
И рев рожков
Со всех сторон.


III.

Потом, как тамбуринов звуки,
Явились византийцы-слуги,

Дивясь, о чем ей убиваться, –
Стояли немо рядом старцы.

Сродни был шепот слуг пугливый
Дождя припеву в косах ивы.

Но факелов явило пламя
Позор Сусанны пред глазами,

И вот, как тамбуринов звуки,
С ухмылками исчезли слуги.

IV.

Краса живет в сознанье миг один:
Аркады слепок – лишь узор мгновенный, –
Но во плоти она вовек нетленна.

Пусть плоть умрет, – краса ее живет.
Так зелень вечеров, не угасая,
Как бесконечная волна морская,
Замрет на миг. так пред зимой в сутане
Отходит сад, склонившись в покаянье.
Так умирают молодые девы
Под плач подружек, скорбные напевы.

Из старцев похоть лишь извлек напев
Сусанны и угас он, отлетев, –
Остался Смерти саркастичный скрежет.
А ныне он в бессмертии звучит
Виолончелью памяти и нежит
Нас тайной, с чистотой навеки слит.


Уоллес Стивенс

Снежный человек

Нужно зимнее сознанье,
Чтоб постичь мороз и ветви
Сосен в лапах снежной корки.

Нужно мерзнуть, чтоб увидеть
Можжевельник в льдистом ворсе
И косматый облик елей

Под январским солнцем дальним.
И не думать о страданье
В этом звуке скудных листьев, —

Это звук земли, вобравшей
Ветер, продувающий всё те же
Обнаженные пространства, —

Тот, кто слушает в снегах,
Сам ничто, он зрит ничто,
То, которого там нет, но и то ничто, что есть.


Уоллес Стивенс

Стихи нашего климата

I.

Прозрачная вода в кристальной вазе,
Белы и розовы гвоздики. Свет –
Как снежный воздух в комнате,
Который отражает свежий снег
В конце зимы, когда длиннее день.
Как розовы и как белы гвоздики, но
Но большего так хочется, когда
День упрощен до белизны холодной
Фарфоровой округлой вазы, в ней –
Гвоздики только – больше ничего.

II.

Скажи, а ведь и эта упрощенность
Снимает муки жизнелюбца-я,
Составленного из пороков сложных,
И освежает в белоснежном мире
Прозрачных вод в алмазных берегах,
Но хочется – необходимо больше,
Чем белый мир благоуханий снежных.

III.

И все ж неугомонен разум,
И хочется бежать, вернувшись,
К тому, что слишком долго создавалось.
Наш рай несовершенен, но заметь,
Что в этой горечи – отрада, ибо
Несовершенное, сжигая нас,
Живет в словах с изъяном, в трудных звуках.



Уоллес Стивенс
Люди сделаны из слов

Кем были бы мы без фантазий людских,
Без мифов сексуальных и без стихов о смерти?

Кастратами из лунной тюри — Жизнь
Создана из дум о жизни, а мечты

Людские — одиночество, в котором
Мы воплощаем эти думы, разорваны мечтами

И страшными заклятиями неудач
И страхом, что и пораженья и мечты — одно.

И весь народ —поэт, слагающий в стихах
Чудаковатые раздумья о судьбе.



Уоллес Стивенс

Гора, поросшая кошками

Море кишит косяками рыб, из одного
Семени разрастается чаща; полустанки
В России, на которых та же самая статуя Сталина
Приветствует того же пассажира; древнее древо
В средоточье своих конусов, ослепительный лёт
Красных факсимиле среди родственных древ;
Белы дома деревенек, черны причастники —
Перечень слишком обширен.

Вместо того взгляни на ущербную личность —
Отщепенец, лишенный воли,
Бесплоден, как воображенье в стремленье
Запечатлеть вообораженье или
Чудо войны в стремленье породить чудо мира.

Глаз Фрейда был микроскопом потенции.
По счастью, серый призрак его может теперь
Лицезреть духов всех бесплодных покойников,
Лишившихся плоти и осознавших,
Что на деле были они не теми, кем были.


Уоллес Стивенс

Женщина поёт песню солдату, вернувшемуся домой

Убивает рана, которая не кровоточит.
Нет у нее ни няни, ни родни обогреться,
Ни родных обогреть.

Тот человек умирает, который не падает.
Он на ходу умирает. Ничего не выживет кроме
Того, что было

Под белыми облаками грудой на груде
Нагромождено, как забвенье,
В сонном воздухе.

Облака над деревней, над городом,
Им поведает путник
О ране своей,

Не сказав ни словечка людям,
Разве что встретит случайно
Кого-нибудь по дороге,

Часть местности боле,
Чем знакомый, с которым
Он бы мог поболтать о погоде —

Выговориться, ничего не теряя,
Просто за околицу выйти,
Туда в тишину.

Уоллес Стивенс


Хороший человек бесформен

Веками жил он в нищете.
Бог был его покров и кров.

Затем от поколенья к поколенью
Он креп в свободе и достатке.

Он жизнь за жизнью жил в надежде,
Что в следующей будет лучше.

И жизнь пришла —сон крепок, сочен плод,
Но Лазарь предал его в руки тех, кто

Убив его, над телом надругались,
И в перьях вываляли труп. В могилу бросив

Для обогрева скисшее вино,
Для чтенья книгу без страниц, над ним

Кусок доски прибили с надписью кривой:
Хороший человек бесформен, словно знали.


Уоллес Стивенс

Спящий старик

Два мира спят, уснули, почивают.
Как бы торжественно, глухое чувство ими овладело.

Земля и ты — все мысли, чувства, вера
Твои сомненья — частности сюжета;

И краснота твоих каштанов рыжеватых,
Течение реки — сонливое теченье реки Р.


Уоллес Стивенс

Старому философу в Риме

На пороге рая фигуры на улице
Превращаются в райские, величаво движенье
Людей, уменьшающихся на бескрайних пространствах,
Поющих всё тише и тише,
Невразумительное прощенье и конец –

Преддверье – Рим, и Рим другой вдали – помилосердней,
Они подобны друг другу в сознанье,
Как будто в достоинстве человека
Две параллели сливаются в перспективе,
Где человек равен и дюйму и миле.

Как легко на ветру превращаются в крылья знамёна …
Вещи, темнеющие на горизонте восприятья,
Становятся спутниками фортуны, однако
Фортуны духа, невидимой глазу,
Вне сферы зренья и всё-таки рядом.

Цель человека — величье духовного усилья
Край известного рядом с неизведанным краем.
Лопотанье мальчишки-разносчика газет
Превращается в бормотанье кого-то другого.
Запах лекарства – стойкое благоуханье…

Кровать, книги, стул, снующие няни,
Свеча, которая ускользает от взгляда, все это
Источники счастья в обличье Рима,
Формы внутри древних кругов очертаний,
Сокрытых тенью формы.

В сумятице на книгах и кровати, и в знаменье
На стуле, в движенье прозрачных монахинь,
В пламени свечи, который отрывается от фитиля,
Чтобы с парящим совершенством слиться,
Освободиться от огня и стать лишь частью
Того, чей символ — пламя того, что небо доступно.

Как сам с собой, с подушкой говори.
Оратором, но внятным будь
И не велеречивым – о, в полузабытьи
От жалости, что памятником комнате сей стала,
Чтобы в огромности сей озаренной мы
Почувствовали подлинную малость, чтобы каждый
Из нас узрел себя в тебе, услышал голос свой
В твоём, учитель, мастер, полный состраданья,
В небытия частицы погружёный.

В глубинах бодрствованья дремлешь ты,
На крае стула иль в тепле постели,
Ты жив, но проживаешь в двух мирах,
В одном покаялся, в другом же нераскаян,
Величия нетерпеливо страждешь,

Столь нужного в твоём страданье,
Но лишь в страданье ты его находишь,
Лишь в откровенье гибели, глубинной
Поэзии умерших или нищих,
Как бы в последней капле тёмной крови,

Из сердца капающей на виду,
Что может крови быть равна имперской
Для гражданина неба, но и Рима.
Речь нищеты взывает к нам, из всех
Древнейшая. Трагический финал.

И ты, который говорит безмолвно,
Возвышен слог возвышенных вещей,
Неуязвимый человек среди
Тупых начальников и голого величья
В аркадах птичьих, в ливне витражей.

Вплывают звуки. В памяти – строенья.
Не затихает город никогда,
Да ты и сам того не хочешь, это
Часть жизни комнаты твоей кровать
В архитектуру куполов вписалась.

И хор колоколов созвучным звоном
Святые выкликает имена,
Противясь, чтобы милость была тайной
Безмолвия, где одинокость чувств
Откроет больше, чем их гулкий шепот.

Вид полного величия в конце:
Все зримое в размерах вырастает,
Но остается всё ж кроватью, стулом,
Монашками снующими, театром
Пронзительным и комнатой твоей.

Строенье абсолютного величья,
Которое исследователь структур
Сам для себя избрал. Он на пороге
Стоит, как будто в мысли форму обрели
Слова его, и он постиг их суть.


Уоллес Стивенс

Стихотворенье, заместившее гору

Вот оно, слово в слово,
Стихотворенье, заместившее гору.

Он вдыхал его озон,
Хотя книга, раскрытая на столе, обрастала пылью.

Оно напоминало ему, как было необходимо
Выбрать направленье, куда идти,

Как он переставил сосны,
Сдвинул скалы и выбрал путь среди туч

К верной местности,
Где он бы нашел завершенье в необъяснимом итоге:

Опеределённость горы, в которой его неопределённость
Найдёт, наконец, пейзаж, к которому они оба стремились,

Где он мог бы лежа глядеть на море внизу,
Узнавая свой неповторимый и одинокий дом.




Уоллес Стивенс

Скала

I.

70 лет спустя

Иллюзия – то, что когда-то мы были живыми,
Жили в родительском доме, искали себя,
Своим порывам верны – в свободе, лёгкой, как воздух.

Подумай о той свободе семьдесят лет спустя.
Она уже не воздушна. Дома недвижно застыли,
Хотя и стоят они прочно в устойчивой пустоте.

Нет ни теней наших даже, ни их теней не осталось.
К концу подошли те жизни, прожитые в воображенье,
Их не было никогда... И звуков гитары тоже

Не было, нет и ныне. Абсурдно. Сказанных слов
Не было, нет и ныне. Этому верить нельзя.
В тот полдень свидание в поле кажется выдумкой, где

В отчаянье два трупа обнялись
В разыгравшемся воображенье, –
Причудливо предполагая, человек утверждал в теореме,

Что соприродны солнцу те двое, что те величины
Входили в замыслы солнца
О его же собственном счастье,

Словно ничто могло мастерством, metier, обладать,
Бренное в вечной своей мерзлоте
Жизнь утверждать – иллюзия была так желанна,

Что пробились зелёные листья, на высокой скале прорастая,
И сирень расцвела, как будто слепоту исцелили,
И радуясь, яркий свет возгласил рождение зренья.

Ожило цветенье и мускуса благоуханье,
Жила непрерывность в вечном движенье,
И вся вселенная – частица бытия.




II.

Стихотворение как символ

Мало покрыть листвою скалу.
Мы должны от неё исцелиться лекарством земли
Или сами себя исцелить, что равно

Врачеванью земли – исцелению от забвенья.
И все же если набухнут почки, проклюнутся листья,
Если они расцветут и появится плод,

Если отведаем мы разноцветных первин,
Плодов их плоти, земля могла б исцелиться.
Произведение листьев – символ стихотворенья,

Изображенье блаженства, а символ есть человек.
Жемчужный венчик весны, великий венок лета,
Времени осенняя лента – копия солнца, покровы скалы.

Те листья – стихотворенье, икона и человек,
Они – исцеленье земли и наше,
Утверждая, что ничего иного и нет.

Неизменно они пускают ростки, цветут и рождают плоды.
Они больше, чем просто покров на голой скале.
Они прорастают сквозь самый бельмесый глаз,

Из наибледнейшего корня, из восприятья
Рождаются новые чувства, стремленье
Дойти до конца всех дорог –

Тело стало быстрее и разум пророс.
Они расцветают в любви человека, когда живёт он в любви.
Они приносят плоды, и год познается по ним,

Словно в кожице бурой было его пониманье,
Мёд в его мякоти – последнее откровенье,
Изобилие года и мира, в котором

Стихотворенье придает значенья скале,
Полные столь сложных порывов и образов,
Что превратившись в тысячу разных вещей,

Оголенность скалы исчезает. И в этом –
Исцеленье листвы и земли и наше.
Слова скалы – и человек, и символ.


III.

Формы скалы в Ночном Гимне

Скала – есть серая частица жизни человека,
Камень, откуда он восстает – вверх и вдаль,
Ступень в холодные глубины поколений...

Скала – есть твердая частица воздуха
И зеркало планет, где отражаются они,
Но – преломляясь в человеческом глазу,

Глазу их молчаливого певца:
Бирюзова скала в несносный вечер,
Горящий рдянцем, падким на порочные мечты –

Нелегка добродетель едва взошедшего дня.
Скала – обиталище целого, сила его и мера,
То, что рядом всегда: точка А в перспективе,

Обновляющейся в точке Б: таково
Происхожденье оболочки манго.
Скала – то место, где ясное должно

Доказывать себя и разум, суть вещей,
Начало человеческого и конец,
Где космос заключен, дверь в содержанье, в день

И в то, что высветляет день, вход в ночь и в то,
Что озаряет ночь с ее полночно-мятным ароматом,
И Гимн её скале, как в ярком сне.




Уоллес Стивенс

Не идеи о вещи, но сама вещь

В преддверье конца зимы,
В марте сдавленный крик извне
Показался твореньем сознанья.
Он был уверен, что слышал
Птичий крик на заре или до,
В ветре раннего марта.
Солнце вставало в шесть
Над снегами уже не помятым плюмажем —
Оно въяве светило.
Увядшее папье-маше сновиденья
Не породило его —
Оно въяве светило снаружи.
Тот крик суховатый был пеньем
Хориста, чьё «до» зазвучало до хора.
Оно было частью блестящего хорала
Светила со свитой хоральных колец,
Еще в отдаленье. Как бы
О реальности новое знанье.

Уоллес Стивенс
Парус Улисса

Под силуэтом паруса Улисс,
Символ искателя, плывущего в ночи
В безмерности морской, свои читает мысли.
«Ибо я знаю, – сказал. – Я есмь и право
Имею быть». И правя
Судно под звездным потоком, изрек:

I.

«Если знанье и то, что нам о предмете известно –
Одно, тогда для того, чтоб познать человека,
Надо им стать, для того, чтобы местность познать,
Надо с ней сжиться, – похоже, что так и есть.
А если познать человека значит и всё познать,
А если чувство места и есть
То, что нам о вселенной известно,
Тогда только знание – жизнь,
Единственный свет единого дня,
Единственный путь к единственной простоте,
Глубочайшему утешенью судьбы и мира.

II.

Есть одинокость людская,
Часть пространства и одиночества,
Где знанье отринуть нельзя,
Где знание несокрушимо,
Светоносный спутник, рука,
Крепкая мышца, десница, могучий
Ответ, внявший и внемлющий глас,
Для которой наше право и право вне нас
В их единстве превыше всего, –
Непобедимая сила,
Путь, предначертанный нам,
Мера ничтожности нашей
Залог величия нашего
И нашей мощи грядущей.

III.

Вот настоящий творец –
Одинокое дерево колышет багрянцем ветвей –
Мыслитель, лелеющий золото мыслей в уме золотом, –
Лучезарных, возвышенно звонких:
Радости смысла, вырванной из хаоса,
Дарована форма. Тихий свет
Для такого творца – та лампада,
Что подобно ночному лучу,
Расширяет пространство вокруг –
Это сияние тьмы из ничего создает
Такие строения чёрные, такие всеобщие формы
И тёмные зданья, что диву даешься,
Глядя, как перст, не размером огромный,
Все отметает мановеньем одним.

IV.

Безымянный творец неведомой сферы,
Неведомой, непознаваемой,
Некой данности, словно образ
Аполлона в естестве соприродном,
Образ Рая в краю Утра,
В средоточье себя, грядущего я,
Будущего человека в будущем месте,
Когда и то, и другое известно,
Освобожденье от тайны,
Начало конечного строя
И права человека быть собою самим,
Наукой, себя постигающей, как абсолют.

V.

Глубокое дыхание – опора
Для красноречья, – коль неотделимо
От знанья бытие, то право знать
И право быть – одно. Мы входим в знанье,
Когда мы входим в жизнь, и вместе с ней
Мы обретаем знание, но есть
Иная жизнь, лежащая за гранью
Сегодняшнего знанья, – затмевает
Она сиюминутный блеск –
Светлее, отдаленней, совершенней, –
Ее нельзя достичь, познать лишь можно,
Не волевым усильем обрести,
Но получить путем непостижимым,
Как благодать, ниспосланную свыше, –
Слепящие предчувствия блестяще
Разрешены ярчайшим откровеньем.
Нет карты Рая. Всемогущий Дух
Снисходит на освобожденных смертных.
Мы постепенно узнаем итог,
И каждый человек есть приближенье
К той цельности, когда из сора истин
Прозренье созидает цельный образ.
В тот день, когда последняя звезда
Открыта будет, смертных и богов
Генеалогию отменят – право
Знать будет равнозначно праву быть.
В ничто сотрется древний символ: мы
Проникнем в сокровенный смысл
За символом, уйдем от пересудов,
Что наполняют гулом купола,
Туда, где в птичьем гаме оживет
Легенда, словно в искре свет костра.

VI.

Властитель мира и себя, достиг
Или достигнет этого он через
Познанье. Мозг его есть слепок мира,
А мир вращается в его сознанье:
Сквозь ночь и день круговращенья в диких
Пространствах, вкруг других и солнц, и лун,
Вкруг лета, поперек ветров и зим,
Подстать другим круговращеньям, где
За кругом круг претерпевает мир
В прозрачной оболочке мозга смену
Комедий света и трагедий тьмы, –
Мир, порожденье климата, проходит
Все циклы умонастроений мозга,
Цветенье образов его вобрав.

Наш разум обновляет мир в стихе,
В пассаже музыкальном или в мысли
Философа, находит новый смысл
Он в «Иоанн-родил-Иакова»,
В космических полетах, новизной
Меняющих привычный образ мира.

Для поколений мысли сыновьями,
Наследниками человека стали
Деянья разума – единственный завет
И достоянье. Строить жизнь он может
На истине. Что в силах ограничить
Его свободу, коль свобода в знанье?



VII.

Живущий в данности всегда сродни
Конкретной мысли, облеченной в плоть
Среди плантагенетовых абстракций,
Он – та единственная пядь, на коей
Огромные покоятся аркады
Пространства, достоверность ясной мысли,
Рождающейся из недостоверных
Систем, он – та определенность, что
Размоется в безмерности созвездий,
Как проявленье строгого закона,
Сводящего к абстракциям конкретность,
Гиганту их на плечи взгромождая.
Абстракции, сей птичий караван
Величественной матери, как бы
Есть некоего совершенства образ.

То не уловка ловкого поэта, –
Сама судьба, что в истине живет.
Нас покоряет вкрадчивость конца.

VIII.

Каков сивиллы образ? Нет, не той,
Не вознесенной и не осенённой
Красой росистых красок соразмерных:
Блистающий в святилище на троне,
Великолепный символ, осиянный
Аркадой радуги, являясь нам,
Венцом и скиптром поражает дух, –
Скипетродержица высоких жизней,
Их средоточье, лучезарный смысл.
А эта – воплощение себя,
Душа-сивилла, чей алмаз бесценный
Есть нищета, сокровища ее
Сокрыты в средоточии земли,
Сей клад – нужда, а посему и образ
Сивиллы, как слепец, наощупь форму,
Убогую, хромую вечно ищет:
Рука, спина, мечта невзрачны так,
Что и не вспомнишь, – столь неузнаваем,
До дыр, в ничто изношен прежний образ.
Ребенок спит и видит жизнь во сне,
И на дорогу женщина глядит.
Когда от этого зависит жизнь,
Они должны воспользоваться правом,
Дает нужда им это право, выдыхая,
Дать имя категориям суровой
Необходимости, наречь их – значит
Создать опору, право опереться,
А значит, право знать свое спасенье,
Посредством знанья своего достичь
Иных пределов, плоскость ту, откуда
Блистающая женщина видна
В полнейшем одиночестве, она
Между людей и все ж отчуждена
От человеческого, неземная,
Все боле отдаляясь, застывает.
И все ж, досель непознанное нами,
Нечеловеческое наших свойств,
Известное в неведомом пребудет
Нечеловеческим лишь краткий миг».

Казалось, что дыханьем монолога
Просторный парус оживил Улисс,
И парус тайной трепетал, как бы
В другую ночь другой вознесся парус,
Ночь рассекая, как морской простор,
И сгусток звёзд в ночи над ним повис.



Уоллес Стивенс

Ребёнок, заснувший над собственной жизнью

Среди известных стариков
Есть безымянный, погружён
Он в думу тяжкую о всех и вся.

Они ничто вне мирозданья
Сего единственного разума.
Он изучает их извне и знает изнутри,

Лишь он один их жизнью управляет,
Далёк, и всё же близок, чтоб нынче ночью
Над изголовьем струны пробудить.



Уоллес Стивенс
Первое тепло

Интересно, жил ли я в подполье,
Пытая рельность вопросами,
Земляк всех костяков земли?
Сейчас здесь тепло, о котором я позабыл,
Становится частью реальности, частью
Пониманья реальности,
И стало быть, вознесеньем, ибо я жил
В том, что могу потрогать, ощупать до чёрточки.


Уоллес Стивенс
Покидая комнату

Ты говоришь. Молвишь: Черты сего дня —
Не скелет, извлечённый на свет из чулана. И я не живой труп.
Тот стишок об ананасе, или тот
О ненасытном уме,
Тот о правдоподобном герое, или тот
О лете, — не такие, что может придумать скелет.
Интересно, жил ли я в подполье,
Не веря в реальность,
Земляк всех костяков земли?
Сейчас здесь снег, о котором я позабыл,
Становится частью реальности, частью
Пониманья реальности,
И стало быть, вознесеньем, ибо я жил
В том, что могу потрогать, ощупать до чёрточки.
И все ж, ничто не изменилось, кроме
Нереального, словно ничего вообще не изменилось.


Уоллес Стивенс

Ральность есть творенье августейшего воображенья

В прошлую пятницу, при полном свете пятничной ночи,
Мы поздно ехали из Корнуэлла в Хартфорд домой.
Та ночь не была твореньем стеклодувов из Вены
Или Венеции, недвижно собиравшая время и пыль.
Был хруст силы мельничных жерновов
Под западной вечерней звездой.
То была сила славы, осенявшая вены,
Пока все рождалось, двигалось и исчезало,
Возможно, вдали — превращенье иль пустота,
Зримые превращения летней ночи,
Вытяжка серебра, обретавшая форму,
Но вдруг отринувшая себя самое.
Зыбко вздымалась массивная зыбь вещества.
Ночное лунное озеро не было ни из воздуха, ни из воды.


Уоллес Стивенс

Мифология есть отражение местности

Мифология есть отражение местности. Здесь,
В Коннектикуте, мы никогда не жили во времена,
Когда мифы были возможны — Но если бы жили —
Возник бы вопрос об истинности образа.
Образ и создавший его должны быть одной природы,
Он есть продолженье природы создателя,
Над ним вознесён. Это он, обновлён, юностью освежён,
И это он растворён в существе местности сей,
Он есть древо его лесов и камень его полей
Или — из недр его гор извлечён.

Река рек в Коннектикуте

В краю стигийском есть одна река
Раздольная до чёрных водопадов,
Деревья ж без древесного ума.

На этом берегу реки стигийской
Играет солнце бликами на водах,
Ни тени, ни души на берегах.

Как ту последнюю, отметил рок
Её, но перевозчика здесь нет.
Он не согнётся, волны рассекая.

По виду невозможно распознать
Все это. Ослепляет колокольня
У Фармингтона и Хаддам сияет.

Второстепенность с воздухом и светом,
Абстракция, банальность здешних мест...
Зови рекой поток сей безымянный,

Пространством полный, временами года,
Фольклором чувств; зови его, зови,
Поток, текущий никуда, как море.

Уоллес Стивенс

О простом бытии

Пальма на грани сознанья,
За гранью мысли встает
В бронзовом блеске,

Златоперая птица
На пальме поет чужеземную песню,
Лишённую мыслей и чувств человечьих.

И ты понимаешь, что вовсе не это
Приносит нам счастье или несчастье.
Птица поет, перья блистают.

Пальма растет на краю пространства.
Ветер лениво колышет ветви.
Огончатое птичье оперенье качнулось вниз.



Планета на столе

Ариэль был рад, что сочинил свои стихи.
В них было запечатлено время
Или то, что ему полюбилось.
Другими твореньями солнца
Были пустыня и хаос,
И съёжился пышный куст.
Он и солнце были одно,
И его стихи, хотя и его творенья,
Были также твореньями солнца.
Не важно, выживут ли они.
Важней, чтобы в них была
Неповторимость, личность,
Некое родство, пусть наполовину
Уловленное бедными словами,
С планетой, от которой родились.

Дилан Томас

                        Ян Пробштейн



В начале
Поэзия младшего современника Элиота, Дилана Томаса (27 октября 1914 Суонси, Англия, – 9 ноября 1953, Нью-Йорк, США), столетие которого отмечает в эти дни весь англоязычный мир, является на первый взгляд полной противоположностью стремлению Элиота к упорядоченности и цельности: ее характеризует блистательное образное мышление и словотворчество, словочувствование и почти физиологическое ощущение бытия и космоса, метафорическое мифотворчество, где человек, природа, стихии, мироздание и космос связаны единой артерией жизни:

Меж первой лихорадкой и чумой любви,
Меж сладким мигом и нутра опустошеньем,
Меж неделимостью и разделеньем чрева –
Грудное время, лона век зеленый,
Когда о голоде нависшем рот молчал,
Мир был единым ветреным ничем,
Мой мир в реке молочной был крещен,
Холмом из воздуха земля и небо были,
Единый белый свет луна и солнце лили.
                        «Меж первой лихорадкой и чумой любви».
                        (Перевод Яна Пробштейна)

Как и подобает большому поэту, окунаясь, почти растворяясь в космосе и хаосе, Дилан Томас не теряет цельности видения и воссоздает свою картину мира, показывая в ином свете основное событие бытия – отделение света от тьмы и сотворение мира:
В начале было слово, это слово
От плотных отделило сгустков света
Все буквы космоса необжитого.
Текло из облачных основ дыханья,
Переводило сердцу слово это
Те знаки смерти и рожденья.

В начале был покрытый тайной мозг,
Припаян к мысли, заключенный в клетку,
Пока не вспыхнула в нем солнца мощь,
Пока не содрогнулся вен пучок.
И хлынув, кровь несла потоком света
Любви осеменяющий исток.
«В начале».
(Перевод Яна Пробштейна)

Основополагающую формулу Нового завета «В начале было слово» Дилан Томас наполняет новым светом и, как метафору, реализует до предела. Метафорически трансформируя миф, поэт вплетает в картину до–Бытия символы троицы-триады: трехконечную звезду, трехсложный знак, лик Бога-сына, жертвенную кровь, чашу и крест.
В поэзию он ворвался стремительно, поражая искрометным языком и метафоричностью. Дилан Томас, один из самых выдающихся английских поэтов XX века, занял в английской поэзии совершенно особое место, разительно отличаясь и от так называемых поэтов–«оксфордцев», стремившихся к простоте и ясности поэтической речи, и от усложненной интеллектуальной поэзии Т. С. Элиота.  В плане же образном, ритмическом, лексическом многие исследователи творчества Томаса прослеживают влияние на него Джона Донна, поэтов-метафизиков, гениального поэта XIX века Джерарда Мэнли Хопкинса, который ввел в обиход английской поэзии так называемый «прыгающий» ритм (sprung rhythm),  своеобразный тонический дольник, в котором равное количество сильных ударных слогов, а число безударных и частично или слабоударных в строке варьируется, в основном от одного до четырех. 
Дилан Томас прожил короткую и яркую жизнь. Природа не поскупилась, одаряя его: блистательный прозаик, рассказы которого отличает богатство языка, свежесть и необычность образов, раблезианский юмор, а «Детское Рождество в Уэльсе» считается классическим рождественским рассказом. У него был звонкий, раскатистый баритон, он был замечательным чтецом и с удовольствием читал свои любимые стихи – от английских баллад до современных ему поэтов, впоследствии из этих стихов была составлена антология «Выбор Дилана Томаса». В пятидесятые годы Дилана Томаса неоднократно приглашали в США, в одну из таких поездок он выступил сразу в 40 университетах и записал несколько замечательных грампластинок, в которых только один голос передает и колоритность его натуры и богатство его поэзии. Он был ведущим третьей программы Бибиси, и в годы войны передачи его слушала вся страна.
Дилан Томас родился в портовом валлийском городе Суонси. В «Воспоминаниях детства» он писал: «Я родился в большом валлийском городе в начале Великой Войны – уродливом, прекрасном городке "или это для меня он был и остался таким", который сползая, простирался у длинного, восхитительного, извилистого берега, у которого мальчишки-прогульщики и мальчишки, шатавшиеся на взморье, и старики ниоткуда, попрошайничали, бездельничали, шлепали ногами по воде, глазели на корабли в доках и на пароходы, уплывающие в чудеса и в Индию, в волшебство и в Китай, в страны, яркие, как апельсины, и оглушительные, как львы...». Дилан Томас с детства впитал в себя валлийские предания и поэзию, из которых впоследствии черпал богатство языка и образов. Его формальное образование ограничивалось средней школой, после этого он работал репортером, сценаристом, перебивался случайной работой и литературной поденщиной.
В одном из интервью на вопрос, стремится ли он, чтобы его поэзия приносила пользу другим и ему самому, Дилан Томас ответил: «И другим, и себе. Поэзия – это ритмическое, неизбежно повествовательное движение от полной слепоты к обнаженному видению, интенсивность которого зависит от усилий, вкладываемых в труд создания поэзии. Моя поэзия приносит или должна приносить пользу мне по одной причине: это дневник моих усилий пробиться из тьмы к какому-то свету, а видение и знание ошибок или достижений, которые случаются гораздо реже, приносят пользу тому, что еще только должно появиться в результате моей борьбы. Моя поэзия приносит или должна приносить пользу другим потому, что это мой личный дневник той же борьбы, которая им также знакома».
На вопрос о том, оказал ли на него влияние Фрейд, Дилан Томас ответил: «Да. Все, что сокрыто, должно быть обнажено. Совлечь с себя мрак – значит быть чистым, совлечь с себя мрак – значит очиститься. Поэзия, которая ведет дневник того, как человек срывает с себя мрак, неизбежно должна пролить свет на то, что так долго было сокрыто, тем самым очищая это обнажение перед всеми. Фрейд проливает свет на ту частицу тьмы, которую он обнажил. Извлекая выгоду из лицезрения света и знания о скрытой тьме, поэзия стремится дальше к чистой наготе света по причинам, сокрытым даже более того, чем Фрейд мог себе представить».
В этом знании и тяге к свету, овеществлявшимся в творчестве, которое сам Дилан Томас, избегавший высокопарных слов, называл трудом, заключалась огромная сила, благодаря которой поэт мог воскликнуть: «Смерть утратит власть над вселенной».
«Хорошее стихотворение, – говорил Дилан Томас, – это вклад в реальность. Мир не может остаться прежним после того, как в нем появилось хорошее стихотворение. Хорошее стихотворение помогает изменить форму и значение вселенной, помогает расширить знание каждого о себе и о мире вокруг него». Дилан Томас трансформирует миф, наполняя его одновременно космическим видением и вдыхая в него земную жизнь.  У Дилана Томаса силой, разделившей свет и тьму, ад и рай, вдохнувшей жизнь в бытие и мощь солнца в мозг, является любовь во всех ее проявлениях — от плотской, чувственной до мистической.


Дилан Томас (1914 – 1953)

Пролог автора

День с откоса мчится к концу лета,
Пока Бог ускорил лета полёт
Потоком лососевым солнца
На мой моретряский дом,
Что среди скал мостится,
Где пена, перо, плавник и свирель,
Щебет и лепет плодов тут
Под копытом танцующей рощи,
У пенящихся от рыб-звезд песков,
Где, как рыбачки, бранятся чайки,
Где моллюски, кулики, паруса,
Где, как ворон черны, рыбаки
На коленях у закатных сетей
Тянут улов облаков,
Гуси почти долетели до рая,
Пацаны и цапли рыбачат,
У ракушек речь семиморья,
Отхлынули вечные воды 
От городов девятинощных, чьи
Башни нанижут на вилы
На ветру веры,
Как сухую солому,
Худой мир, о котором пою
Вам, чужеземцы (но песня —
Горенье на гребне огня,
Пламя птиц в лесах
Кружащихся мира,
Где звуки сею и жну),
С этих смиреннолежащих листов
Взлетят они и опадут,
Как с деревьев листва,
Скомкано и нетленно
В псовоглазую ночь.
Солнце лососем в море скользит,
А лебеди немо клюют
Сумрак бухты моей,
Пока ворох форм ворошу,
Чтобы поняли вы,
Что я, ткач, тоже
Славлю эту звезду, она
Из крика птицы, из моря рождена,
Человеком разодрана, кровью освящена.
Внемлите: вострублю этот край
От рыб до крутого холма!
Глядите: строю мычащий ковчег
Всей силой любви,
И вот, излился потоп
Из потока страха,
Ярости багровой
С гор магмой струится
Над спящими ранами,
Над овцами белыми, пустыми фермами
К Уэльсу под рук моих кровом.
Хо, песнопевцы-совы,
Вы в башне замка царите,
Лунным лучом озаряя с высот
Мерцающие подходы, в ров
Камнем рухнув, сражаете насмерть!
Хо-хо на отвесных рвах
Вяхири ярятся вокруг,
Ухают в полутьме
С досточтимым уэльским грачом,
Воркованьем срывая хвалу лесов,
Из гнезд лунно-синими нотами
Куликов затмевая стаю!
Разинув клювы от горя
На многословных мысах!
Эгей! Прыснул верхом на холме
Простофиля-заяц! Заслышал
Лисий свет, звон моего корабля
Пока я стучу и звоню и кую
(На наковальне гомон и гул
Извлекаю скрипки мотив
Из струн грибов дождевых) —
Но звери жиреют, как воры,
На Божьих грубых угодьях
(Да здравствует Звериность Его!)
Звери спят сладко, но чутко,
Потише там, в чащах кабаньих.
На фермах пустых, в копнах
Окопался сонм кудахчущих вод,
Под крышей амбаров шум петушиных войн!
Царство соседей в шкурах и перьях,
С плавниками — блестки в лоскутном
Ковчеге моем и под луной
В бухте — хмельной Ной,
В шкурах, с овечьим руном, чешуей:
Лишь затонувший в глубинах звон
Колокольцев овец и церквей
Возвещает мир, но худой,
На закате, когда тьма
Укрывает все святые поля!
Мы одиноко поскачем, а затем
Раздастся под звездами Уэльса клич
Сонма ковчегов! По всей
Земле, покрытой водой,
Как древесных сеть островов,
Очеловечены любовью всеобщей
Они от холма к холму поплывут.
Эгей, на носу мой голубок-свиристель!
Эй, старая морская лисица,
Дил — мышь, а синица — Том,
Ковчег мой поет в потоках солнца,
Пока Бог ускорил лета полёт
И потоп расцвел пышным цветом.


Та мощь, что сквозь зеленый пласт цветок толкает вверх

Та мощь, что сквозь зеленый пласт цветок толкает вверх,
Мой век зеленый мчит и древ ломает корни,
Круша и мой побег.
И тупо я твержу поникшей розе все упорней,
Что тем же вихрем поражен мой юный век.

Та мощь, что среди скал несет потоки вод,
Разносит кровь мою, но речи иссушает ток,
Мою же плавит в воск.
И тупо венам я твержу, что тот же рот,
Найдя в горах  источник, жадно пьет.

Рука, что завихрила тихий пруд,
Взмела и зыбь песков; и трос, что держит ветер тут,
Несет мой саван парусом влача.
А я рассказываю палачу —  так туп,
Как прах мой ляжет в известь палача.

Пиявки-губы времени впились в родник чела,
Любовь струится, боль ее уймет
Та кровь, что истекла,
И тупо я твержу ветрам, что ход
Небес измерен временем меж звезд. 

И повторяю у могилы милой тупо,
Что тот же червь и моего дождется трупа.

 Дилан Томас

            Меж первой лихорадкой и чумой любви

Меж первой лихорадкой и чумой любви,
Меж сладким мигом и нутра опустошеньем,
Меж неделимостью и разделеньем чрева –
Грудное время, лона век зеленый,
Когда о голоде нависшем рот молчал,
Мир был единым ветреным ничем,
Мой мир в реке молочной был крещен,
Холмом из воздуха земля и небо были,
Единый белый свет луна и солнце лили.

От первого следа босой ноги, от крепнущей
Руки, от первой поросли, покрывшей тело,
От первой тайны заботливого духа – сердца,
До первого немого изумленья плоти –
Луна седела, солнце багровело,
Как две горы, сошлись земля и небо.

Плоть расцветала, крепли зубы в деснах,
И рос костяк, и человечье семя
Заговорило в железах священных.
Кровь осенила сердце, и четыре ветра
Слились в один, и звука свет
Сиял в моих ушах, и света звук
Кричал в моих глазах, и размножавшийся песок
Желтел, вливали зерна жизнь друг в друга
И зеленел поющий дом.

Плод, матерью взращенный, созревал,
Малыш, которого она из мрака чрева
На лоно света выронила, обрастал
Покровом, мышцами, постиг он крики чресл
И зов, подобно гласу голода, желаньем
Зудевший в гуле солнца и ветров.

От первых слов заговорившей плоти
Людской язык учил я, чтоб мыслей очертанья
Сжать в идиому каменную мозга,
Чтоб вытянуть и заново связать
Обрывки слов – наследство мертвых, тех,
Кого в безлунных землях слово не согреет.
Бессильный рак в корнях у языка, –
Когда б не имя, бился б он в гортани,
Как червь, своей отягощенный тайной.

Глаголы воли я учил, постиг секрет,
На языке дрожала тайна ночи,
В едином был многоголосый разум.

Из разума, из чрева одного изверглась
Материя, одной был вскормлен грудью
Наследник лихорадки; я двойственность постиг
От расколовшихся небес; двуглавый глобус
Полоской стал, по двум осям кружась,
Мильоны разумов вспоили тот росток,
Которым был расколот глаз.
Сгущалась юность и впитало лето
слезы весен; я манною одной,
Единым солнцем вскормлен и согрет.

Дилан Томас

            В начале

В начале трехконечная звезда была,
Как на пустом лице улыбка света,
И, расщепившись, в солнце жар влила
Материя сквозь прораставший воздух,
И полыхала тайнописью сфера,
Где ад и рай сплетались среди сводов.

В начале подпись бледная одна
Трёхсложно улыбалась, как звезда,
А после стала на воде видна,
Черты лица, вписались в лунный лик,
И кровь коснулась чаши и креста,
На первой туче ставя тайный знак.

В начале был взмывавший ввысь огонь,
Во тьме воспламенил стихий миры
Трехглазой, красноглазой вспышкой он,
И жизни забурлили вмиг потоки,
Излившись из грохочущих морей,
Питая травы и вбирая соки.

В начале было слово, это слово
От плотных отделило сгустков света
Все буквы космоса необжитого.
Текло из облачных основ дыханья,
Переводило сердцу слово это
Те знаки смерти и рожденья.

В начале был покрытый тайной мозг,
Припаян к мысли, заключенный в клетку,
Пока не вспыхнула в нем солнца мощь,
Пока не содрогнулся вен пучок.
И хлынув, кровь несла потоком света
Любви осеменяющий исток.

Дилан Томас

Все, всё и вся
I
Все, всё и вся восстают сухие миры величаво,
Ледниковый период, цельный  океан, — все
Из масел, нефти, лавины лавы,
Город весны, ведомый природой цветок,
Станет землёй, прахом, вернётся в исток,
Вращаясь на огненном колесе.

Плоть моя, товарищ нагой, спелая гроздь
Добыча моря, завтрашних желёз,
В черепе червь, вспашка целины,
Костляв, как грех, костный пенится мозг,
Все, всё и вся в тлен влюблены,
Плоть начало всего, сухих миров ось.

II
Бренная моя, гляди на мир- труженик не страшась,
Не страшись ровного тока синтетической крови,
Ни сердца в ребристом металле,
Да не устрашит тебя стежков семенных вязь,
Ни нож, ни коса, ни клинок брачной стали,
Ни когда  кремнистый таран любви всю тебя сотряс. 

Расщеплённая челюсть, от плоти моей плоть,
Познай плоти порок, стопор и ступор,
И ворона серпоглазого клеть,
Упор суставов познай, бренная кость,
Пусть не страшит тебя голоса стопор
И летящий навстречу возлюбленной лик.


III

Все, всё и вся спариваются сухие миры,
Призрак с призраком, человек болезный
С утробой бесформенного народа,
Возникая из вод оболочки плода,
Трение плоти о плоть, круговращенье
Бренного цикла в этих вселенных.

Цвети, расцветай людское соитье,
Оплодотворённый плод, свет в зените
Рождается пламя в провидческой плоти.
Из моря смазки масленый ток,
Утроба, гробница, латунная кровь струится
Все, всё и вся цвети, расцветай цветок.


Дилан Томас

            Хлеб, который ем

Овсом был хлеб, который ем,
В плодах когда-то утопал
Куст виноградный.
Днем люди, ветер по ночам
Срывали радость спелой грозди.

Кровь лета ударяла в плоть,
Одетую густой лозой.
Овсом был хлеб
И веселился на ветру.
Сорвали солнце, скошен ветер.

И тело, что ты преломил,
И кровь, что буйствует в тебе, –
Овес и гроздь,
Рожденные корнями плоти.
Мое вино сейчас вы пьете.


Дилан Томас
Воплощенный дьявол

Змей говорящий — дьявола воплощенье,
В его саду — равнинной Азии пейзаж;
Ужален временем проснулся шар,
Грех расщепился, яблока явив брадатый дар,
А Бог, играющий на скрипке страж,
Шел по холмам с мелодией прощенья.

Когда пришли в хранимые моря
Под рукотворною луной средь облаков,
Сказали мудрецы, что божества садов
Привили к дереву Востока и Добро и Зло;
Когда луну ветрами вознесло,
Была чернее зверя и креста бледней.

В Эдеме знали мы о тайном страже:
Средь вод святых, где льды бессильны даже,
Восстал, зарей могучей землю озарив;
Ад — серный рог и расщеплённый миф,
А в солнце полуночном – рай,
И время сочинял на скрипке змей.


Дилан Томас
 В сей день с сим насекомым

В  сей день с сим насекомым, мир пред нами
Вдыхая, растолкал я символов локтями
Пространства городское представленье
И полоумное, полу-родное время,
Меж вымыслом и смыслом предложенье 
Толкаю, где двойник казнен мой ныне —
Башка и хвост  в крови на гильотине —
Свидетель гибели Эдема, сотворенья. 

Уверенность букашки — притчи мор. 

Ползет змеей повествованья монстр, 
Ослепнув от пылающего плана,
Собой измерив стену сада, рьяно
В последнем потрясении начала,
Он разбивает скорлупу пред тем,
Как вылупится крокодил, чтоб пала
Кость из любви летя крылатосердцей,
Субботнего осла набросок детский —
Трубa Иерихонa пред Эдемом.

Сказ насекомого — надежд залог.

Смерть Гамлета, безумцев из кошмаров,
Конь деревянный, а на нем — ветряк,
Терпенье Иова, зверь Иоанна,
Все — наважденья, но бессмертен грек
Который мне в Ирландском море рек:
«Адам мне люб, любовь безумцев вечна,
Возлюбленные всех легенд распяты,
Мой сказ и крест скрыл занавес крылатый».



Дилан Томас

Не боги ль топчут тучи в миг

Не боги ль топчут тучи в миг,
Когда их громом рвет на части,
Не боги ль в рёве бури плачут?
Не радуга ли краска их туник? 

Во время ливня где же боги?
Они ли землю поливают
Из леек или льют потоки?

Не о Венере ль речь вести:
Доят старухины сосцы,
И как сиделка, ночь бранится?

Но боги всё ж окаменели,
И вниз обрушились камнями,
Расскажут камни в самом деле
Всезнающими языками.


Дилан Томас
Не отчествуешь ли ты меня

Не отчествуешь ли ты меня, когда десницей крепкой
Ты мечешь камень в башню, что столь гордо вознеслась?
Не материнствуешь ли, когда я раб вертепа,
А ты страданьями мою смываешь грязь?
Не сестринствуешь ли, когда моей гордыни грех
Несёшь как свой во имя искупленья?
Не братствуешь ли ты, когда ты на виду у всех
Взобравшись в башню, не скрываешь восхищенья?

Я не отец ли сам, взрослеющий юнец,
Сын женщины, желаний созерцатель —
Отметин плоти, лета моего венец?
Я не сестра ль как ты, я ль не спаситель?
Не все ли вы слились во мне, как море в час прилива,
Когда ракушка мне бормочет и лепечет птица?
Не все ли вы во мне на берегу залива —
Не башня на песке, но и не башни гордой черепица?

Ты все они, — сказала вскормившая меня,
Ты все они, —разграбивший град детства мне сказал,
И Авраам восстал, ради меня утративший рассудок,
Мы — это ты, —  сказали все, кто ублажал и кто уничтожал.
Я те, — сказала под вечности ударом рухнувшая башня, —
Кто в щепки деревянные мои опоры ложные разнёс,
Во имя тех, кто оплодотворяет сушь, восстал из моря, жуток,
Явился призрак из руин кромешных.

Не отчествуешь ли на разрушительном песке?
Морские нежноросли изрекли: Ты — господин своей сестре,
Ты соль впитавшая, сосущая  и сущая морская дамба,
И ты –земли отрада, и господин и дама.
Любви ль останусь домом на земле, летящей из-под ног,
Обрекшей горю каменщиков, строителей приюта-башни?
И дом любви, и башня, чей предрешен конец всегдашний,
Лежат не ведая о том, кто все грехи пожрёт, восстав из гроба.


Дилан Томас

А было ль время

Бывало ли, что в цирке плясуны
Со скрипками, веселия полны,
Могли развеять детские печали?
В иное время и над книгами рыдали,
Но время им червя послало вслед,
Им под дугой небес спасенья нет.
В неведении лишь для нас спасенье.
Лишь у безруких руки, без сомненья,
Чисты, без сердца призрак, не иначе,
Неуязвим, слепец же зорче зрячих.


Дилан Томас

В прошлой печали

В прошлой печали
Она была для меня туком и цветом
Иль взвившимся вдоль башни крепким побегом
В безоглядном беге от лезвий шипов,
Моря и адских ветров,
Четою супружеской роз
Или Венерой под парусом, которую чёлн
К солнцу вознёс;

Скорби моей средоточье,
Та куколка, раскрывшаяся на металле,
Вырвана моим стрельцом, свинцом бутона,
Выстрелом листка из почки,
Розой, что стала чумой,
Увив жезл Аарона,
Рог и пузырь водяной,
Земноводного плода лоно.

И та, что лежит,
Изгнана из сада с печатью исхода,
С печаткой гневной лилии на перстне,
Наследья вервие сквозь дни свои влачит
И бремя войн искупительных отныне
Несет в полях, в песках пустыни,
И ветра ангельского дюжина
Углов на перстне запечатлена.

Так кто ж она,
Держащая меня? Людское море ее несёт,
Отца уносит прочь от кесарева стана,
Дарует форму чадам ее в чреве
Протяжный голос вод,
Чтоб обрести ее,
Могилу сельскую, что в любви погребена,
Восставшей дотемна.

Ночь близится, её обстали
Азота формы, кислота и время,
Я говорю ей: до того, как в пламя
Солнечный кочет бросит кости,
Пусть мёртвых дух вдохнёт, сквозь жезл и семя,
Принесённые морями,
И скорбными крестя цыганскими глазами,
Скрестите руки и сожмите персти. 



Дилан Томас

Уши в башнях слышат стук

Уши в башнях слышат стук
В двери чьих-то рук,
Глаза  из фронтонов зрят,
Как пальцы замки теребят,
Дверь ли отпереть
Иль ждать в одиночестве смерть,
В этом белом доме незрим
Глазам-пришлецам чужим?
Руки, в вас виноград или яд?

За мелким морем плоти
И берегом белой кости
За островной чертой —
Материк вне волны звуковой,
Вне разума — горы и кручи,
Ни птицам, ни рыбе летучей
Не нарушить его покой.

Уши острова слышат,
Как ветер пламенем пышет,
Глаза острова зрят,
Как бросают суда якоря.
Помчусь ли к судам на свой страх
С ветром в волосах?
Иль моряков не встретив, впредь
Буду ждать взаперти смерть?
Корабли, в вас виноград или яд?

Руки в двери стучат,
Бросают суда якоря,
Песок прибит потоком дождя,
Впустить ли в дом чужака,
Приветить ли моряка
Иль взаперти смерти дождусь?

Пришельца руки, кораблей груз,
В вас виноград или яд?


Дилан Томас
Лелей свет

Лелей свет, но сотворенную луну не засти
И ветрам, веющим вдоль костяка, не препятствуй,
Но совлеки с кругов своих дюжинноветренный мозг кости;
Ночью повелевай, но пред умом снежного человека не раболепствуй,
Ибо в лёд превращает он цветущий воздух,
Как на шесте, подвесив на сосульках-звездах.

Шепчи о весне, но не круши яйца кукушки
И не загоняй времена года назад в кущи,
Но к стране своей четырехплодные тропы привей,
В мороз перепаши пылающие вёрсты полей
И в красноглазых садах посей снег
И в юности твоей взрастет растительный век.

Всем отчествуй и дьявола уделов не избегай,
Но к семени совы не прирастай, как к гоблину вампир,                                   
И загороди ребрами мага сердцеобразный мир;
Над пеньем смертных и хором полудев на кручах,
Высокородный князь, вещай в поющих тучах
И мандрагоровую песнь от корня отрывай. 

Не по-мужски плыви по воле белопенных лон, 
И не грусти, о круг морей, когда средь волн
Я от возлюбленных земных с улыбкой звездной отвернусь,
И петухом не вспрыгивай на лонную ось,
Когда любовь моя на костном перекрестье изнывая
Средь стрелолуких птиц лежит нагая.

Кто форму в цвете дал морям, из глины
Подругу вылепил, цветными двойниками
Ковчег заполнил при потопе, тот, чья слава
Средь карт бесформенных; так ныне
Мир из меня создай, как я веселый образ
Когда-то из твоей ходячей сферы создал.



Дилан Томас

Сиять ли фонарям

Сиять ли фонарям, чтоб лик святой
В восьмиугольнике чудного света
Увял, но и влюблённый мальчик пусть
Не раз оглянется, чтоб в грех не впасть.
Из плоти созданы черты, укрыты тьмой,
Но пусть настанет ложный день,  в тот час,
Когда поблекшие пигменты с губ ее спадут,
Свивальник мумии откроет древний бюст.

Мне жизнь сказали сердцем выверять —
Беспомощно оно, сродни уму;
Мне жизнь сказали пульсом выверять,
Чтоб ход событий изменять, когда
Он участится  и с землей срастется крыша,
Мчусь, обгоняя время, господина
Безмолвного, чью бороду колышет
Египетский пустынный ветр.

Одно и то же мне твердили много лет:
Грядущее увидит перемены.

Играя в парке, я подбросил мяч,
И он пока ещё не приземлился.


Дилан Томас

            Я рвался уйти прочь

Я рвался уйти прочь
От шипенья избитой лжи,
Когда древних ужасов плач
Затянувшийся стократ страшней,
Если день падет с гор на дно морей.
Я рвался уйти прочь
От приветственных долгих речей,
От кишащего духами воздуха
И на бумаге тех призраков отзвука,
И от грома призывов и примечаний.

Я рвался уйти прочь, но боюсь,
Что вспыхнет от горящей на земле лжи
И громыхнет взрывом недожитая еще жизнь,
И, расколов воздух, зренья меня лишит.
Ни от древнего ужаса ночи надо мною,
Ни от того, что шляпа расстанется с головою,
Ни от сурово сжатых уст того, кто встретит,
Не страшусь упасть на крыло смерти.
Полуулыбка и полу-ложь
Не всколыхнут во мне смерти дрожь.                    

Плоть на костях ищи

«Плоть на костях ищи, пока плоть есть,
Припав к молочным двум холмам, испей
Веселый сок, напиток мозга сей,
Пока не сморщится грудь женщин, как
У ведьм, и выглянет нагой костяк. 
Сын, не тревожь покровы эти днесь,
Когда ж остынут в камень дамы,  здесь
Над клочьями ты рог из роз повесь.

«Восстань же против пут луны, завес
Парламента небес
И козней царственных морей,
И диктатуры дня и ночи,                                                                            
Самодержавья солнца, власти прочей,
Всесилья крови, плоти и костей,
Коварной кожи, червя — ни один
Убить его не в силах смертный, сын». 

«И голод утолен, и жажда тоже,
А сердце треснуло напополам,
И в зеркале лица осколок грубый,
Ввалилась грудь, от поцелуя губы
Увяли, приняла меня за мужа
Девчонка, подарив мне смех;
Я уложил ее, сказав про грех,
И розу положил к ее ногам.

«И неподвластный человеку червь,
И муж, которого не емлет вервь,
Восстали против грез отца теперь,
И хрюкает свинья, тот красный зверь,
Которого мне должно усмирять;
Я, как дурак, не стану убивать
Девчонку, солнце, милость, благодать,
Ни сладость пробужденья омрачать».

Луна во власти ночи до сих пор,
Диктует небо нам закон, царя,
И царственно вещают нам моря,
Меж тьмой и светом  не смертелен спор — 
Они одно. Идти войной
На солнце! Воевать с судьбой!
Несушке, пауку дать бой, —
Пока не будешь смертью взят,
Все это отмени, возьми назад.


Дилан Томас
Вор времени скорбь

Прочь отползает вор времени, скорбь,
Мошенница-боль крадётся прочь,
Морестранники-годы ведут в приворожённый луной гроб,
На колени швырнула время расщеплённая морем вера,
Старики позабыли плачь,
На прилив опиралось время, когда на дыбы вставали ветры,
Жертв кораблекрушения кличь,
Скачущих по тропе утопленников, оседлавших морской луч,
Старики позабыли о горе,
Надтреснутый кашель, зависший альбатрос,
Кость юности прочь отбрось
И ковыляй солёноглазо к ложу, где
Прилив швырявшая в пору легенд,
Возлегает вечно в объятиях вора.

Мошенника с лицом-циферблатом впустил отец сейчас,
Смерть хлещет с рукава его,
В мешок дырявый булькает добыча,
В могилу скакуна ползёт змеясь
Сквозь евнухову щель преступник бычий глаз,
Чтоб горе вызволить из двойников-гробов,
Не преградит ему волшебный свист
К вершине смерти путь по склону дней,
Змеиноядовит укус украденных тех пузырей
И зуб нетленный зряч,
Но всё ж не в силах третий глаз узреть
Соитье радуги, соединившей половины пола,
И всё пребудет и в стремнине смерти
С укравшими отца объединится.




Дилан Томас

Тогда мой неофит

Тогда мой неофит,
Ребенок белокровный,
Коленопреклоненный,
Под колоколом скал
В двенадцати морях-учениках омыт,
И вот клепсидры зов
Зеленый день и ночь призвал.
Улиткой Море, мой гермафродит,
Ползет к Нему на палубе страстей
Ужасных средь горящих кораблей,
Когда взобравшись на девятый секса вал,
К скале зеленой света муж воззвал.


Из лабиринтов этих,
Проулков чешуи в прилива нитях,
Из лунных пут в равнины городов,
Над рыбьими домами
Со свернутыми парусами —
Из ада, выберется кто, не угодив
В Его зеленый миф?
В зернистой соли фото —лишь печаль,
Как в зеркале, любовь в Его холстах,
И человека, и кита,
Зеленый мальчик видит, как Грааль,
Сквозь пламя и спираль, плавник, вуаль,
Проходит время  по тропе холста.

Тщеславие мое заснял
Порывом ветра между скал,
На пальцах изъясняясь в этом свете,
Из дома и площадок дети
Идут к воде гурьбой,
И мальчик в маске, безголов, бредет,
И крутится кино по часовой,
Как круг озер, все сцены, втайне,
А после хлынет на экран прилив,
Любви возникнет образ на экране,
Пока он мышцу сердца не порвет,
Морской волною сокрушив. 

Но кто мою историю сразит?
Кустарник годовалый хром,
Сражен косой, водой, кремнем,
Кто может вырвать шрифт
Бесформенный у тени, в день грядущий
С глазами вещуна идущей?
Меня сражает время наповал.
«Но время не убьет тебя, — сказал
Он мне. — Незрело твое сердце, но
Как поразить твое зеленое ничто,
То, что не умерло и что не рождено?»
Я видел, как был временем убит.


Дилан Томас

О сделайте маску мне

О сделайте маску мне, стену, чтоб оградить от засилья
Шпионов, острых глазированных глаз и когтей в оправах очков,
В детских лица моего бунт и насилье,
Кляп бессловесного древа от неприкрытых врагов,
А в беззащитную полость молитв, штык-язык вложи
И сладкогласную трубу лжи, мне б облачиться
В старинную броню и дубовое обличье тупицы,
Чтоб критиков с толку сбить и блестящий мозг защитить ото лжи,
Пусть слёзное горе вдовца роняют ресницы,
Чтоб скрыть белладонну, но подметят сухие глаза,
Как изгибы губ и смешки, брошенные украдкой,
Выдают ложь причитающих об утратах.

Дилан Томас
Не от этого гнева

Не от этого гнева, когда анти-оргазм,
Отказ поразил ее чресла и хромой цветок,
Согбен, как зверь, меж бедер потоком истек
В земле, сдавленной голодом, будет ли лоно
Ее водорослей полно,
И утишат ли мои усики-руки
Двух морей изнывающих муки.
Квадрат небес навис за моей головой
Над шарами улыбок влюбленных,
А с неба скатился шар золотой;
Не из-за гнева в тот час,
Когда подводным набатом ударил отказ,
Из улыбки ее возродится ли рот,
Из зеркала, спалившего дно моих глаз.

1933, 1938


Дилан Томас

Как зверь во мне перенесет

Как зверь во мне перенесет,
Чей образ мага в гроте черепа прозреть я смог,
Восторга раковина, гнойный мой сосуд —
Когда под колдовской стеною погребут,
Скрыв саваном лица изъян,
Он верно разъярится, пьян,
Улитка лоз, побит, как осьминог,
Скользя, ползя, ярясь
И со стихиями бранясь,
Природный круг открытых им небес,
Падет на дно его чуднЫх очес?

В каком полуночном котле
Подкову сердца с лапой льва сольют,
Чтоб жеребец топтал на яростной земле
В прохладе сельской с шумным другом версты
Стогов любви — любовь, убийство, труд 
Пока в жестоком, быстром, милом свете тут
Из ков земли ростки не прорастут,
И море черное восторг прольет,
И в черепаху череп превратится,
Чтоб крабовой клешней сдавив, из вен отверстых
Излить свой голос гневной кровью по частице?

Русалок ловят рыбаки в прилив,
На колдовские крючья насадив 
Хлеб золотой, наживку для невест, а я — с живым клубком,
Где ухо с языком, кудрявый купол наклонив
С ущельями пещер, где зверя колдовством
Я щупальца ищу, но пригвожден
Я взглядом к чаше чар, чтоб ярость злей
В земле распять и кровь излить из вен,
Но чтоб, как атлас, несколько морей
Иль день держать, воздев на рог,
Не будет зверь рожден вовек.

Вздох долог, в глины хлад, острижен ляг,
Сражен ребристым камнем, ввысь стремясь,
Сквозь чащу шерсти здесь коварных ножниц лязг,[1]
Любовь с колоннами падет с резною птицей,
Шип девственного рта язвит, свет солнца свят,
И куст в венце огня, а глаз ярится,
Велеречив, дыханья срезав жест,
И в красном оперенье — смерть,
Ты к свету воспарил, крылат,
Но с небесами пал, умри теперь,
В моей груди могилу вырыв, зверь.

Дилан Томас

Эта сторона правды

                        Лльюэлину

Не разглядишь сейчас
Эту сторону правды, сын,
Царь твоих синих глаз —
В ослепляюще-юной стране,
Где под снисхожденьем небес
Вновь начать все можно вполне
В невинности или вине,
Пока ума или сердца взмах
Свершишь, все уже прочь
Сброшено, как покойников прах,
В мрак, уползающий в ночь.

Добро и Зло — два пути
Подойти к смерти своей
У моря, что все смелет, как встарь,
Сдуй, как пух, царь
Сердца слепых твоих дней,
Оплакав, сквозь меня и тебя пройди
И сквозь души всех людей,
Иди в невинный мрак
И во мрак вины, в злую смерть
И в добрую смерть, чтоб взлететь
В превращенье последнем, как
Звездная кровь в небесах,

Как слезы солнца, луны семена,
Как пламя и сор, полет
Небес, трескучих до дна, —
Царь твоих шести лет.
Из порочных влечений —
Зарожденье растений,
Животных и птиц исток,
Воды, света, неба, земли —
Все ждет тебя, простершись у ног,
Все дела и слова твои,
Любая правда, ложь и вина
Умрут в неосудной любви.

Перевел Ян Пробштейн

Дилан Томас

Любовь в психушке

Незнакомка пришла
С поехавшей крышей разделить кров с мной,
Безумна, как птицы,

Охмурив тучами, от небес защищенный дом растрясла,
В смурной кровати, перистой рукой
Сотрясая ночную дверь, стучится,

По бредовой комнате, как мертвецы, вольна,
                        Бродит порой ночной
Или в призрачный океан мужских палат устремится.

                        Одержима она,
Но признает, что иллюзорен свет, отскакивающий от стен,
                        Одержима небесами,

Спит в узком желобке, но топчет прах,
                        Ярясь, отрясает тлен
На доски психушки, разъеденные моими слезами.

Охвачен светом в объятьях ее, в любимых руках,
                        Захвачен в плен,
Сквозь страданья прозреваю зажегшее звезды пламя.

Дилан Томас

Усни, страдалец, ляг

Усни, страдалец, ляг с разверстой раной,                                  
Горящей в глотке. В ночь плывя с тобой,
В безмолвном море звук слыхали странный
Из раны под соленой простыней.

Мы с ужасом внимали под луной,
Как море хлещет, словно кровь из раны,
Когда же бурей пенья соляной
Прорвался слой, то на ветру нежданно

Утопленников голоса поплыли.
Врата ветров открой для корабля,
Чтобы вершить к истоку раны путь.
Нам пело море, и покров из соли
Вещал. Усни, сжав рот плотнее, ляг,
Иначе — сквозь утопленников плыть.






Дилан Томас

Весна Священная

                                               О
Прочь с этой койки любви,
Раз утешать пытается снова бессмертная эта больница
                        Неизлечимую персть человечью,
                                   Когда разрушение мчится
Над проволокой колючей морем пальбы с войском своим,
                        Захлестнув наши дома и увечья,
Я, приветствуя эту войну, которой противится сердце, восстал,
                        Приемля лишь тьму, из которой мне явлен свет,
Зову исповедника в поиске мудрых зеркал,
                        Которых в этой господней каменной ночи нет,
И под солнцем палящим я одинок, как Творец.


                                               Нет
Не превозноси весну как творенья венец,           
Ни Гавриила, ни пылающий куст, пока возродившись, рассвет
                        Восстает из погребального пепла костра
И сонма слеза горячая на стене плача остыла,
                                   Мое блудное светило
С колчаном, полным детей огня, восстает отец,
                        Но да будут благословенны бунт и град,
Лишь тревога и может одиноко восстать
В убогом жилище людском
И воспеть хотя бы в последний раз и мать,
И священной весны пошатнувшийся дом.

Перевел Ян Пробштейн


Дилан Томас

Ферн Хилл[2]

Когда был юн и легок под кронами яблонь в цвету,
Как зелень трав, был счастлив в поющем доме в саду,
Как ночь над лощиной в звездах,
                        Мне петь разрешало время
В зените золотых своих зениц,
Был славен средь фургонов я, предместий яблочных принц,
Во время оно разрешал по мановенью взгляда
            С ромашками и ячменем деревьям слиться
            Вдали у рек при свете листопада.

Когда был зелен и беспечен и средь амбаров знаменит,
Средь радостных дворов я пел, на ферме был мой дом
            Под солнцем, что бывает раз лишь молодым,
                        Играть мне время позволяло
            Под золотою милостью своей,
Охотник и пастух, был я зеленым, золотым,
Телята пели слыша мой рожок, лисицы средь холмов
            Брехали чисто и морозно, протекала 
            Суббота медленно среди камней святых ручьев.

Струилось солнце напролет, с дом высотой —
Трава в полях, а в дымоходах воздух пел
            Мотив протяжный, влажный свой,
                        Был зелен как трава огонь.
Когда под светом звезд простым скакал я на покой,
Грозили совы ферму унести порой ночною
И луны напролет я слушал в благости конюшен, как
            Летали со стогами козодои,
            Коней зарницы рассекали мрак.

Был сед от рос при пробужденье дом,
Как бы вернулся в дом бродяга с петухом
            Горластым на плече, в сиянье света
Вновь целокупно небо, как Дева и Адам,
            И солнце округлилось в тот же день и
Свет праздновал рожденье
В том месте первого круговращенья, где теплом согреты
            Из зеленеющей конюшни, ржанья полной,
                        На пажить славы кони шли завороженно.

Фазанов и лисиц любимец у жизнерадостного дома
Был счастлив, как биенье сердца, под новенькими облаками,
            Под солнцем вновь и вновь рождаясь,
                        Бежал я безоглядными путями,
            Желанья прыгали через высокие стога,
Я не заботился о том, небесно-синим занят ремеслом,
Что времени круговорот столь мало песен утренних дает,
Пока зелено-золотые дети,
            В  немилость впав, идут за ним гуськом,

Не думал в белые овечьи дни, что время и меня взметет,
За тень руки схватив, в кишащий ласточками свод,
            Где вечен лун восход,
                        И на покой скача домой,
Я просыпался, слыша времени полет,
А фермы нет уже в стране, где жили дети.
О, когда милостью его был легок, юн и смел,
                        Зеленым позволяло Время быть и в смерти,
            Хотя как море, я в оковах песни пел.


Перевел Ян Пробштейн

Дилан Томас (1914-1953)

Элегия

Для смерти слишком горд, он умер страшно,
Был слеп и сломлен, но в своей гордыне
В тот черный день он умирал отважно,

Добряк, гордец, о, пусть ему отныне
Земля да будет пухом наконец,
Пусть молодеет, лежа под холмом

С бессчетными отарами овец,
Не причащен, пусть встретится с Отцом,
В своей безмерной смерти не застыв,

Хоть жаждал только к матери на грудь
Он пасть — в покой и прах, в земле открыв
Всю правду смерти мрачную, но пусть

Спасенье обретет, а не покой, —
Молился у слепой кровати так
Я в смолкшем доме, в комнате хромой,

Был без минуты полдень. Свет и мрак.
В моей руке – бессильная рука,
В его глазах незрячих – корни моря,

Набухла в венах мертвецов река.
(Я не стыдясь, рыдал, крича от горя,
Что ни Творца и ни отца вовек

Не позабуду. Он же все страдал,
Безгрешный, добрый старый человек,
Что ненавидя Бога умирал,

Но полыхал огонь гордыни в нем, ‑
Младенцем даже, так же, как сейчас,
Не плакал он; все книги, этот дом

Ему принадлежали. Вдруг из глаз
Его последний свет истек. В лучах
Господних будет он со мной

Бродить в сиянье Сына, как в лугах,         
Где мир, как будто снежной пеленой,
Хотел грехами свет затмить. Страшась

Последних звуков сфер, заплакал он.
С дыханьем обрывалась с миром связь,
Меж слепотой и смертью был пленен

Он, слишком слаб, чтоб слезы отереть,
И слишком горд, чтоб плакать наяву.
Зияет черной раной эта смерть.

Со мною он, пока я сам живу.)

Перевел Ян Пробштейн


[1] Имеются в виду ножницы Далилы, которая узнав его тайну, остригла его и лишила силы.
[2] Название фермы любимой тетушки Дилана Томаса Энн Джоунз, которой посвящено стихотворение «После похорон».