четверг, 23 февраля 2017 г.

Оден новые неопубликованные переводы


Уистен Хью Оден (1907 – 1973)

Лунная красота

У красоты лунной этой
Истории нету:
Она первична и полна;
Пусть у поздней красоты
С ней общие черты,
Она влюблена —
Иная луна.

Это как сон
Иных времен,
А дневной свет —
Утрат след,
А время — с вершок
И сердца ток,
За призраком в погоне
Утраты непреклонней.

Но это предприятье —
Не призрака занятье
И не завершено,
Пока не пройдет оно;
Любви дано
Приблизиться едва ли
К такой отраде,
И нет печали
В безмерном взгляде.

апрель 1930



Уистен Хью Оден (1907 – 1973)

Рассмотри

Рассмотри это и в наше время
Как видит ястреб или авиатор в шлеме:
Облака вдруг раскололись — взгляни туда
На кончик сигареты, дымящейся на грани
Первой в году вечеринки в саду.
Последуй дальше, восхитись видом
Сквозь зеркальные окна отеля «Спорт»;
Присоединись к ущербным подразделеньям,
Опасным, легковесным, в мехах, в униформах,
Созвездьям за резервированными столами,
Чьи чувства приносит энергичный оркестрик,
Который транслируют фермерам и их собакам,
Сидящим в кухнях посреди занесенных метелью болот.


Давным-давно, верховный Антагонист,
Могущественнее, чем великий северный кит,
Древний и скорбящий об ущербности ограниченной жизни,
В Корнуэлле, Мендипе или в Пеннинских болотах[1]
Твои комментарии о высокородных капитанах шахтеров / заметки
Не помогли им найти ответы, но заставили возжелать смерти
— Лежат с тех пор в курганах могильных вдали от зла.
Говоришь с почитателями каждый день
У занесенных илом бухт и заброшенных мастерских,
У задохнувшихся садов и умолкших сот
Где собаки в тревоге и птица подстрелена влет.

Прикажи злу, чтоб обрушилось без промедленья:
Посети порты и, прерывая
Праздные разговоры в баре,
Откуда рукой подать до залитой солнцем воды,
Подай избранным знак уйти. Призови
Красивых и больных юношей, тех женщин,
Твоих одиноких агентов в сельских приходах,
И мобилизуй те мощные силы, что скрыты
В земле, от которой фермеры звереют,
С воспаленными пазухами и широкими от ужаса глазами.
Затем, коль готов, начинай распускать слухи,
Вкрадчивые, но ужасающие своей способностью вызывать отвращение,
Которые, ширясь и разрастаясь, станут
Бичом Заполярья, чудовищной тревогой,
Рассеивающей людей, как клочья бумаги,
Тряпьё и утварь внезапным вихрем,
Охваченных непомерным невротическим страхом.

Финансист, покидающий крохотную коморку,
Где делают деньги, не тратя их,
Тебе не будет нужна ни машинистка, ни мальчик-посыльный,
Игра окончена для тебя и всех прочих,
Кто размышляя бредет в шлепанцах по лужайкам
Университетского кампуса или Собора,
Для прирожденных нянек, едва сводящих концы,
Для тех, кто спит под чужим кровом, играют в мячик.
Искатели счастья, все, кто следует
Извивам своих простых желаний,
Уже позже, чем кажется вам; близок тот день,
Отдаляющий тот отдаленный полдень, когда
Среди шуршанья платьев и притопываний
Выдали призы загубленным мальчишкам.
Тогда ты не можешь уехать, нет,
Хотя и собрал вещи, чтобы отбыть через час,
Чтобы уйти от суеты магистральных дорог:
Ты выбрал день; жертва фуг,
Одышки, сменяющих друг друга влияний
После лет странствий, за которыми гнались призраки,
Чтобы мгновенно рассыпаться от взрыва безумья
Или навсегда впасть в классическую усталость.

 1930


Смотри, странник

Смотри же, странник, на сей остров,
Где свет прыжком открыл в тебе восторг.
Застынь без слов,
Чтобы истёк
Сквозь раковину уха,
Точно река, поток
 Рокочущего моря глухо.

Помедли крохотного поля на краю,
Где треплет пена меловую стену, воя,
Но две скалы
В волнах по пояс стоя,
Дают отпор прибою
И бьется на губах сосущих галька,
A между скал нашла укрытье чайка.

Как семена, плывут вдали,
Спеша по делу, корабли;
И в памяти, как будто
На зеркале залива,
Как облака, где отразилась бухта,
Плывет неторопливо
Все лето образ среди волн прилива.

1935


Уистен Хью Оден

 Казино

Живут лишь руки их, прикованные к колесу,
Влачатся, как стая оленей с отчаяньем к ручью
Через пыль и колючки в пустыне, или
Нежно, как подсолнухи к свету.

И как ночь вбирает плач лихорадочных детей,
Тоску львов во рву и любовные стоны донов,
Она собирает их всех
В огромном зале, полном их молитв.

На последнее пиршество уединенья
Сбиваются в стайки в обряде неверья,
Их звезды из чисел, здесь по собственному приглашенью,
Где чары, мир и печаль в равной мере.

Без них реки текут там, где цельная жизнь,
Рядом совсем от их рандеву, и горы их разделяют, а птица
В глубине зеленой и во влажности лета
Поет песни, призывая их к работе.

Но здесь обнаженная нимфа к юному пастушку не придет,
Покинут фонтан и не вырастет лавр,
Лабиринт безопасен, но бесконечен, и порвана
Ариадны нить.

Дрожит в руках фортуна: «Удача
Улыбнулась немногим, и, быть может, любовь — никому;
Но божественное в этом поколенье
Не появилось на свет.

Апрель 1936


Уистен Хью Оден
Путешествие в Исландию

И путешественник чает: «Да буду подальше от всех
врачей»; а у портов названья из моря;
            лишенная града ржавеет печаль,
            и Север для всех означает: «Отринь»!

И равнины великие — место охоты на холодную рыбу.
И повсюду легкие птицы трепещут и реют;
            под сварливым флагом любитель
            островов может увидеть контур

своей ограниченной надежды, приближаясь
к сиянию глетчеров, стерильных незрелых гор, напряженных
            в aномальный этот северный день, у реки —
            веероподобный полип песка.

Пусть гражданин потом найдет здесь чудеса природы:
подковообразный овраг, пар струящийся из расщелины в скале,
            и скалы, и водопады сметают
            те скалы, и птицы среди скал.

Тот, кто учится прозе и хорошим манерам, наносит визит
в церковь, где епископа запихнули в мешок,
            в купальню великого историка, скалу,
где изгоя пугал мрак.

Вспомни как обреченный, которого сбросила лошадь, вскричал:
«Прекрасен склон горы, дальше не поеду»;
            старуха призналась: «Кого любила
            больше всех, того гнобила больше всех»,

ибо Европы нет. Это остров, и стало быть,
приют. И стойкую любовь мертвецов могут купить
те, чьи мечты обвиняют ушедших в том,
что они живы до омерзенья, а бледность —

от слишком страстных поцелуев кажется непорочной в этих пустынях.
Сподобятся ли? Ибо есть мир и он может солгать?
            Узкий мосток над потоком,
            и крохотная ферма под утесом —

естественный фон для зависти провинции,
где слабая клятва верности сложена из надгробных камней пирамиды;
             а внутри — фигурка туземца верхом
            на конной озерной тропе,

а кровь его, извиваясь скрытными толчками,
задает все наши вопросы: Где приношенье? Где
восторжествует справедливость? Кто против меня?
Почему я всегда одинок?
           
 У нашего времени нет любимых предместий, ни местных черт
для тех юных, о которых всякий желает заботиться;
            ее обещанье — лишь обещанье, легендарна
            эта столь отдаленно-беспристрастная страна.

Слезы стекают во все реки: и некий водитель вновь
натягивает перчатки и начинает в слепящей метели
роковое путешествие, и снова писатель
            с воплем бежит к столу.

июль 1936




Испания

Вчера — все в прошлом. Просторный язык
Проникал в Китай торговыми путями; счёты
            Распространились и кромлех;
Вчера — определение времени по теням в южных странах.

Вчера — предсказанье будущего по картам,
Поклоненье воде, вчера —изобретенье
            телег на колесах и часов; коней
Укрощенье. Вчера — бурлящий мир мореходов.

Вчера — отмена великанов и гномов.
И крепость, как недвижный орел, озирала долину.
            Часовня построена в лесу;
Вчера вырезáли ангелов и устрашающих монстров-гаргойлей;[2]

Вчера — пытки еретиков меж каменных колонн;
Вчера — теологические раздоры в тавернах
            И чудодейственные исцеленья у родника:
Вчера — шабаш ведьм; но сегодня — борьба.

Вчера — установка динамо-машин и турбин,
Прокладка железных дорог в колониальной пустыне,
            Вчера классическая лекция
О происхождении Человека. Но сегодня — борьба.

Вчера — вера в абсолютную ценность греков,
В падение занавеса после смерти героя;
            Вчера — молитва рассвету
И поклоненье безумцам. Но сегодня — борьба.

Пока поэт шепчет,  изумленный средь сосен
Или там, где на воле поет водопад, или стоя
            на скале перед нависшей башней:
«О виденье, пошли мне удачу морехода».

А исследователь изучает, глядя в приборы
Нечеловеческие уделы, зрелых бацилл,
            Либо — огромный Юпитер, добавив:
«Но жизни моих друзей? Ответь. Ответь».

А бедняки в жилье без огня, бросая листы
Вечерней газеты: «Наш день — наша утрата, О покажи нам
            Историю оператора,
Организатора, Время освежающая река».

И народы соединили клич, призывая жизнь,
Которая дает форму каждому брюху и приказы
            Нашим ночным кошмарам:
«Ты основал ли град-государство как губку,
Возвел ли огромные военные империи тигра
И акулы, малиновки храбрый округ?
            Вмешайся. Обрушься голубем либо
Ярым папашей или тихим инженером, но спустись».

А жизнь, если и ответит, то скажет из сердца
И глаз, и легких,  из
                                    городских лавок и площадей:
            «О нет, я не подвижник:
Не сегодня, не для тебя. Для тебя —

«Я на все согласен. Я — собутыльник в баре, меня легко провести:
Я — что угодно-с? Я верю клятве твоей о добре,
            В твой веселый рассказ.
Я — голос дельца. Я за женитьбы и браки».

«Что ты предлагаешь? Возвести справедливый град? Построю.
Согласна. А может — самоубийственный договор,
            Романтическую смерть? Хорошо, принимаю, ибо
Я — твой выбор, твое решенье. Да, я — Испания».

Многие слыхали о ней на отдаленных полуостровах,
На сонных равнинах,  на затерянных рыбацких островках
            Либо в развращенных сердцах городов
Слыхали, перелетая, как чайки или семена цветка.

Льнули они, как репей, к длинным экспрессам, на боку
Прорезáвшим неправедные земли сквозь ночь,
                                                сквозь альпийский туннель.
Плавали по океанам;
Шли по тропинкам. Свидетельствовали о жизнях своих.

На этой раскаленной площади, осколок от
Африки знойной грубо припаян к изобретательной Европе;
            На этой земле-таблице, расчерченной реками,
У наших мыслей — тела, у грозной лихорадки —

Живые и четкие формы. Ибо страхи, которые заставили нас
Ответить на объявленье о лекарстве или туристической брошюрке,
            Превратились в батальоны захвата;
И лица наши — лица организаций, сети магазинов, руин —

Превращают свою жадность в стрелковый взвод и бомбу.
Мадрид — сердце. Мгновенья нашей нежности расцветают
В санитарной машине, мешке с песком —
Часы нашей дружбы с армией народа.

Завтра, возможно, будущее.  Изучение изнуренья
И движения грузчиков; постепенное исследованье
            Всех октав радиации;
Завтра — рост сознания с помощью диеты и дыхания.

Завтра — заново откроют романтическую любовь,
Сфотографируют воронов; радость
под мáстерской сенью Свободы;
Завтра наступит час музыкантов и шествий,

Прекрасный рев хора под куполом;
Завтра — обмен находками в воспитанье терьеров,
            Энергичный лес рук
При выборах председателей. Но сегодня — борьба.

Завтра поэты для молодых будут взрывать бомбы,
Прогулки вдоль озера, недели прекрасного единенья;
            Завтра — велогонки
Летними вечерами в предместьях. Но сегодня — борьба.

Сегодня — умышленное увеличенье возможности смерти,
Сознательное признанье вины в необходимом убийстве:
            Сегодня — изученье воздействия
Плоской эфемерной брошюрки и скучных собраний.

Сегодня — придуманное утешенье, сигарета по кругу,
Игра в карты при свечах в сарае и пиликанье музыки.
            Мужицкие шутки; сегодня —
Фальшивые неуклюжие объятья перед тем, как ударить.

Звезды мертвы. Звери не смотрят на нас.
Мы оставлены наедине с нашим днем, и время летит,
            История побежденным
Может сказать Увы, но не может помочь иль простить.

Апрель 1937


Орфей


К чему песня стремится? Летят ли руки на лире
В даль от птиц, от робости, от восторга?
            К неведенью, к счастью
            Или к познанию жизни?

Прекрасным острых звуков воздуха довольно;
Тепла довольно. Но если зима
            Противится, когда снежинка слаба,
            Что могут желанье и танец?

апр. 1937





                                                            Уистен Хью Оден
            Они

Пришли они откуда? Мы боимся,
когда селенья наши леденит
            их искривленных крыльев тень, и в страхе
            цветок, и нежный друг, и акведук.

Когда мальчишка белокурый жадно
кусает яблоко, блистающее солнцем,
            в прудах зеркальных грозные виденья
            встают пред нами в ярости безбрежной.

Мы понимаем, что деревья немы,
что небо никого не утешает,
            что не в безумном сне мы видим тех,
            чья ненависть на нас устремлена.

Мы – пастбища бесплодные для гнева
изгоев, где отчаянье свое
            они хотят избыть, а наши слезы –
            позорный знак и символ их изгнанья.

Их завлекли мы, как таинственная карта.
Чрезмерной радости от жизни возжелав,
            мы соблазнились призраком садов,
            цветущих в сонном климате спасенья.

Звенели наши деньги, как ручьи
среди вершин мышленья, завлекая
            их, как девчонок, а культура, словно
            Волшебный Запад, обещала чудо.

К прекрасному иль мудрому стремясь,
мы ждали чуда от причуд ребячьих
            и были рады каменистым землям,
            и тотчас там разбить сады могли.

Пришельцы были вовсе не детьми
с большими простодушными глазами –
            наделы наши скудные они
            в бессмысленном порыве захватили.

Проворные, пришли они вкусив
запрет на гневной трапезе отцовской,
            а в материнском зеркале кривом
            они узрели Знанья тайный Смысл.

И все ж постель для будущего брака
готова: пусть боится непорочность
            обросшего детины-жениха, –
            мы с болью содрогнемся в миг зачатья.

Бесплодные должны мечтать о родах,
хотя Весна казнит: так прямизны
            страшась, не может изменить молитву
            горбун, к владыке грозному взывая.

Способен хищный рыжий тигр идти
с изяществом тропой убийств. ужимки
            для обезьяны – суть ее стихия,
            но мы ученики плохие все же,

и наши слезы хлещут из любви,
которую нам не перерасти,
            и даже армии, суля нам сверхнадежды,
            нужду в прощенье выражают нашу.

1939


Уистен Хью Оден

Из Двенадцати песен

I.

Здесь, скажем, десять миллионов душ живут,
Одни в особняках, другие в норах тут,
Но в этом городе нет места нам, нет места, дорогая.

Была у нас страна прекрасная когда-то,
Ее покажет нам с тобой любая мира карта,
Туда вернуться мы сейчас не сможем, дорогая.

Ударил консул по столу и заявил нам: «Вы
Без паспортов, без паспортов фактически мертвы»,
Но мы пока еще живем с тобою, дорогая.

В комиссию тогда пошел, пошел я в комитет,
Сказали вежливо дадут мне через год ответ;
Куда сегодня нам пойти с тобою, дорогая?

Пошел я на собранье, там твердил оратор битый час:
«Коль впустим их сюда сейчас, хлеб отберут у нас»;
Он говорил о нас с тобой, о нас, моя родная.

Гремит над всей Европой гром,
Орет там Гитлер: «На корню мы всех их изведем»
Он говорит о нас с тобой, о нас, моя родная.

Я видел пуделя в пальто на кнопочках при том,
И кто-то настежь дверь открыл, впуская кошку в дом,
Но не евреи ведь они, немецкие евреи.

Пошел я к морю, постоял у бухты,
Там рыбы плавали, свободные как будто,
Всего лишь в десяти, родная, футах.

Бродил в лесу, поют там на деревьях птицы,
Им без политиков вольготно веселиться,
Ведь не людской они породы, дорогая.

Во сне я видел дом в сто этажей,
Там тысячи окон и тысячи дверей,
Но ни одна из тысячи квартир не наша, дорогая.

Стоял я на равнине огромной в снегопад,
По всей равнине маршем шли там тысячи солдат,
Они за нами шли, за нами, дорогая. 

Март 1939

Памяти Зигмунда Фрейда

Когда столь многих мы должны оплакать,
и столь публична скорбь, что выставила напоказ
для критики эпохи всей
сознанья хрупкость и тревогу,

о ком речь поведем? Ведь день за днем
те умирают, кто делал нам добро,
пусть знали, что немного добились, но
стремились к совершенству, пока жили.

Таким был этот врач: и в восемьдесят лет
стремился думать он о нашей жизни, своевольно
заставившей столь многих молодых
угрозами и лестью подчиниться,

однако он закрыл глаза и не увидел
последней сцены, общей для нас всех,
когда у ложа смертного родня,
завистливо и озадаченно сгрудилась.

Ибо вокруг него до самого конца
те подвизались, кого он изучал:
то была фауна ночная, только тени,
войти стремившиеся в яркий круг признанья,

разочарованные отвернулись в час,
когда его искания прервав,
похоронила в лондонской земле
изгнанника-еврея эта жизнь.

Возрадовалась Ненависть в надежде
расширить практику, и грязной клиентуры стадо,
убийствами надеясь излечиться,
сады под жирным слоем пепла погребло.

Они все живы, но их мир он изменил,
взглянув назад без ложных сожалений,
все, что он делал, только вспоминал,
как старец, но был честным, как ребенок.

Он вовсе не был умным: говорил лишь,
чтоб Настоящее несчастное читало
вслух Прошлое, как на уроке
поэзии стихи, пока не сдастся на черте,

где обвиненья начались давным-давно,
и вдруг узнав, кто судьи,
как жизнь насыщена была и как глупа,
и как прощая жизнь, смиренней

глядеть на Будущее можно как на друга,
без гардероба извинений, без
маски нравственности либо
нескромного, знакомого всем жеста.

Немудрено, что древние тщеславные культуры
предвидели в его приеме вытесненья
паденье принцев и крушенье
фрустрации столь прибыльных приемов:

когда бы преуспел он, то
Жизнь Обобщенная бы стала невозможна,
и Государства монолит бы треснул,
мешая единенью реваншистов.

Естественно, взывали к Богу, он же шел
своей дорогой вниз к заблудшим душам,
в зловонное болото, словно Данте, где
увечные вели отверженных уродливую жизнь,

он показал нам, что есть зло — не те, что думали, дела,
безверье наше должно покарать,
бесчестную манеру отрицанья
и сладострастье угнетателя.

И если след авторитарной позы,
отцовской строгости, которой он не верил,
к манере и речам его пристали,
защитною окраской это было

того, кто долго жил среди врагов:
и коль он часто ошибался, до абсурда иногда,
сейчас для нас не просто человек он,
но целый климат мнений,




в котором проживаем жизни мы:
он как погода может нам помочь иль помешать,
и гордецом останется гордец,
но сделать это будет тяжелей, тиран

пытается поладить с ним, не слишком озабочен этим впрочем,
он окружает тихо все привычки
расти и расширяться, пока
усталые в глухой провинции несчастной,

почувствовав в костях и теле перемены,
не ободрятся, а дитя в своем несчастном Состоянье,
у очага, где нет свободы,
и в улье, где не мёд, а страхи и тревоги,

теперь чуть успокоился, надеясь на спасенье,
пока лежат в траве пренебреженья
столь многие забытые предметы,
открытые его неробким блеском,

возвращены как драгоценность снова нам;
те игры, что, казалось нам, должны забыть, взрослея,
шумок смешной, над чем смеяться мы не смели,
те рожицы, что корчили, когда никто не видел.

Но большего от нас хотел он. Быть свободным —
быть одиноким означало часто. Он объединить
хотел неравные разъятые частицы,
которые мы сами чувством справедливости разъяли,

восстановить хотел он разум, волю,
которые растратили в бесплодных мелких спорах,
и сыновьям вернуть
богатство материнских чувств:

но более всего хотел, чтобы
мы вспомнили богатство ночи,
не только ради чувства удивленья.
но оттого, что ей нужна наша любовь.

С печальными огромными глазами
ее прелестные созданья немо молят нас
их попросить последовать за нами:
изгнанники, что будущего страждут,




которое подвластно нам, они
возрадуются просвещенью, как будущее, послужив ему,
и даже крик «Иуда» вместе с ним
все вынести должны, кто будущему служат.

Безмолвен голос разума. Скорбят
Все Импульсы, о том, кого любили:
            печален Эрос, городов строитель,
рыдает анархистка Афродита.

Ноябрь 1939





Оден

Наши пристрастия


Под львиный рев в часах песок шуршит,
На башнях день и ночь твердят садам:
Ошибок сколько Время вам простит?
И как неправы те, кто прав всегда.

Пусть Времени стремителен поток,
Пусть громок Времени на башнях звон —
Оно не усмирило льва прыжок,
И розы гордый нрав не усмирён.

Ибо им важен только их успех,
Мы ж подбираем все слова на слух
И сложно судим о проблемах всех.

И потому чтим Время. Без потерь,
Когда б не путь кружной избрав из двух,
Шли напрямик, где были бы теперь?

1939



Ад

Ад — не здесь и не там,
Ад –  не сыщется сам,
Ад — не вынести нам.

Тяжело мечтать о потомках
Или рыскать на века обломках,
Проще — быть, не блуждая в потемках.

Лишь нашей воли испытанье
И мастерством овладеванье
Есть нашей хвори оправданье.

Словарь читая неустанно,
Впустую ищешь слово рьяно,
Как дарвинская обезьяна.

Но мало гордости —нам надо
В надежде твердость, и награда
В том, чтоб достичь однажды Ада. 

Когда прикинулось слепым
Здесь Время и всеобще злым,
Наш ум развеется, как дым.

Когда б мы были так несчастны
И в спячке, то рыдать напрасно,
Тогда лишь остается впредь
Нам просто лечь и умереть.

Сентябрь 1939



Диаспора

Как он им выжить дал, им было невдомек:
Не сами ль доказать просили ведь с мольбой,
Что без земли и догм, народ их жить не мог?

Откуда вызван был — мал мир ему любой:
Но если у земли и мира нет предела,
Не может быть границ и у любви такой?

И он исполнил роль, порученное дело:
Со страстью, страхом он их ужасы вобрал,
И к низшему сошел как благодать он смело,

Они ж преследовали, он все отступал
В изгнанье, что назвал «народ мой» он проник,
Ревнуя,  сквозь него прошли в страну зеркал

Без времени и без пространства, и в тот миг
Осталось им пронзить лишь человечий лик.

1940


Уистен Хью Оден

Т. С. Элиоту в день шестидесятилетия

Когда в наш славный уголок приходят беды, –
в библиотеке бюст обезображен, ключ
            потерян, и на корте утром найден труп
            в крови, а день пустой сменяется таким же,

и сушь вокруг, – вы, дара речи не утратив
от потрясений, чтоб выразить надежду
            и страх, нашли слова, немало потрудились,
            чтоб панику пресечь. Но грех – считать заслуги,

вы скажете, – мы, зная это, говорим
сейчас, когда все ждут, что в русло вновь вернется
            Закон (кто сможет избежать кнута?), –
            что шесть десятков лет вы прожили не зря.

1948


Уистен Хью Оден
Под Сириусом

Да, это —дни собачьи, Фортунат:
Мертв вереск, начинает гнить,
И с гор бурлящий поток
Сжался в тонкую нить;
Заржавели копья легионеров, их капитан небрит,
В широкополой шляпе стоит
Ученый без мысли одной,
Быть может, наширялась, но Сивилла
Занята пустой болтовней.

И сам ты с расстроенным желудком, до полудня в кровати
Лежишь с простуженной  головой,
Счета не оплачены, а разрекламированный в печати
Не начат эпос твой,
Ты —тоже страдалец, твердишь нам днями напролет,
Что ждешь, когда как наказанье
Землетрясенье тряхнет или с крыла Утешителя вихрь
Все тюрьмы распахнет,
Переведет убогое собранье.

А прошлой ночью, говоришь, мечтал об утре голубом,
Боярышника куст в цвету и
В челнах слоновой кости к нам просветленные приплыли
Три мудрые Марии,
Влекомые дельфином резвым и морским коньком
По глади безмятежной,
Какой был  звон колоколов и пушек гром,
Когда они сошли на берег грешный.

Надеяться естественно, благочестиво верить,
Что все пойдет в концов на лад,
Но прежде вспомни, что
Священные нам книги говорят:
Сбивайте плод гнилой. В надежде прок какой,
Когда после затишья
На спящий град волной
Обрушится бунтующий потоп
Все погребая под собой?





Что скажешь ты, когда за гробом гроб
Базальтовые содрогнутся магов саркофаги,
Хранитель их мегалостоп
За тобою придет топ-топ?
Что ответишь, когда беспокойной весной
Прилетят бессмертные нимфы, визжа над землей,
И средь ясного неба
Раздастся Всемогущий вопрос:
Кто ты, кому на потребу?

Ибо когда под яблонями с песней воспарят
Воскресшие в танце светлом,
Ведь будут и такие, Фортунат,
Кому откажут в этом,
 Возле ям соляных брюзжа слоняются тени,
Полны сожалений,
Для них унылы песьи дни
Меж событьем, увенчанным ветвью масличной,
И златом самовосхвалений.

1949



Cattivo Tempo[3]

Несет сирокко мелких бесов:
Здесь хлопанье дверей
В четыре поутру
О возвращенье возвещает
Их, обнаглевших, разжиревших
На массовой литературе
И пошлых драмах,
Ниббар, демон[4]
Идиотизма и bêtise,[5]
Тубервилл, демон
Наветов и сплетен.

Ниббар в кабинете
На ухо шепчет
Красиво на диво,
Почти правдиво;
Поэт, берегись:
Склонясь над тетрадкой,
Себе на забаву
Найдет украдкой
Помпезный тон
И смысл затемнен
Плохой стишок.

Тубервилл[6] в столовой
Внимательно внимает
На все готовый:
Друзья, берегитесь
Иначе разговор
По подсказке его
Пойдет вкривь и вкось:
Язык помелом
Доведет до беды —
Остроумья не видно
И шутки обидны.


Недооценивать нельзя:
Порвать стихотворенье
И рот закрыть
Не нанесет им пораженья:
Застанут одного
В спальне, томимого
То похотью, то жалостью
К себе любимому,
То взвоешь от боли
Твой бес на воле —
Их торжество.

Утомить их скукой — единственный выход,
Ответный выпад:
Затупить перо
О скучные письма,
На ломаном итальянском
Парикмахеру-социалисту
Задать пару шарад,
Иль с рыбаком- монархистом
Поговорить о погоде,
Банальностью людской
Перехитрив Ад.

1949



Уистен Хью Оден
Ода Гее

Мы в новом воздуха составе сумели увидать,
то, чем в великолепья блеске наша Мать,
            прекраснейшая из Хаоса дочерей,
в восторг пришла, когда б взглянуть в зерцало ей,

то, что естественно в ее глазах, тот древний жест,
величья полный, когда мы глядим окрест,
бурунов гребни всех северных ее морей,
от холода отяжелев, бурлят весной,

вдруг — запустенье, соль, как кровь,
уныло, но насыщенно, чарующий покров ковров
с огромными заплатами планктона,
деликатесными покровами питанья,

и где была ее незыблемых уделов власть,
живые точки ширились, и в необузданную страсть
содружество переросло — листва за милей милю
скрывала пестрой гальки тонны, что обретёт, как птицы, крылья.

Теперь eё увидев въяве, представить есть искус
еще таинственнее, чем когда в её partibus infidelibus,[7]
мы рисовали испепеляющих драконов и
волшебников, читавших вверх ногами письмена,

но менее доступной: когда озера в форме девичьего ушка
она соединяет с дельтами, как птичьи лапки, в свинцово-синих завитках,
и потому для верного о ценности суждения всегда —
«непревзойдённей всех вещей по чистоте Вода»,

но как бы оценила она колесных мастеров? Сомнительно, чтоб ей
известен был подвид тех милых глупостей,
            что холмиками нор кротовых
на носовом платке равнин готовы

весь синтаксис переменить: уставив сонный взгляд
на берег тот зубчатый, усталый старый дипломат
растерян — то ли улыбнуться ему с прищуром
«великому союзнику», то ли окинуть взглядом хмурым

«огромную премерзкую империю» или ухмылкой странной,
которой южные одариваем страны,
«чей статус и моральный климат ведь отнюдь
нам неприемлем, сэр, ничуть»?

Но отчего мы чувствуем себя изгоями на кручах гор
незваными в лесах, вполне понятно; у древних жизней с давних пор
быть выстроенными по ранжиру
либо под правильным углом желанья нет —

внизу, как рельсы, пересекая по диагонали
позитивистскую республику, мхов две полоски указали
куда же пилигримов та Дьявольская Мостовая[8]
вела тринадцать уж богов тому назад,

И в этот вечер шепотков, прослушиваемых телефонов
перед Девятой Катастрофой, где неотесанные скалы фоном,
            квадратные краеугольные камни
еще очерчивают крепость Великих Королей.[9]

Для смертных соблазнительно воображенье
полу-заинтересованных Богов на небе и томленье
Громовержца, кто отвернул свой лик от скорби Трои,
чтоб наблюдать, как молоко пьют гиппeмолги,,[10]

сие весьма оправдано по его мненью:
мы можем показать кулак бессильный этому виденью,
но чары тех высоких мест будут преследовать нас даже
спустя после того, как отказали нам в вояже,

заставив нас сойти на почву жесткую, где высотой
считается два метра, а хорошие манеры — нехитрые загадки, вроде такой,
            к примеру: «Почему бравурные лихие марши
и ямбы ядовитые священники хромые сочинили?,

там не расскажут сказку вам с плохим концом:
ребенка проклял выпивший поэт, чтобы потом
            вернуться и вздыхать о нем.
Так нас учили, пока не появились

Великие Машины, а с ними —полиция, что вполне резонно,
когда сквозь мир текут извивы длинных рек, и святы все законы
            Свободы Речи, коей
трепещут даже злые языки,

хорошие манеры, может, послужат лучше нам,
чем совесть Канта. Над головою грохот — там
            ущерб везде немалый,
с ферм крыши сорваны, разрушены причалы

во время Пришествия Второго, а безразличным небесам
открыты истоки плодородья  — там
            лежат, страшась они
ласк нежных пальцев палача,

а в магазинчиках убогих,
меж сборищ скудных средь немногих
страдает большинство от ожиренья,
единственный сын набожных крестьян

своей измятой рожи гонит скот дорогами разврата,
в мечтах вообразив коров блядями городскими. Тогда-то
            и мудрецы поникли в блеске Тени;
суровые твердят о воздаянье, и чушь

великодушные несут, рубеж последний отстоят
возможно те, кому Валгаллой стихотворенья Прэйда[11] зазвучат
            иль арии Россини
 между двух блюд Карема.[12]

На это уповаем. Но кто поставит на Явленье Купидона?
немало ведь Напастей Мира испепелили непреклонно,
но Справедливость, пока звучал его Te Deum,
скользнула охнув со скамьи героя на пол,

Земля же до конца останется собой. И кроме Амфиона
никто Ее не тронул, ораторы красноречивее не стали безусловно
с тех пор, как обманутые Афины пали
на сицилийский мрамор:[13] чем, если не ложью

для истинной Богини могут быть наши пейзажи,
леса, где тигры — кореша оленей, где хилый кустик даже
не засыхает, прилив в залив не хлынет, где дети
в святош играют на бреге золотом?

август 1954



О главном сначала

Проснувшись, лежал в объятьях собственного тепла и слушал
Бурю, радуясь ее бурности в зимней тьме,
Пока мое ухо, полусонно, полу бодрствуя,
Не принялось разгадывать рев междометий,
Слагая воздушные гласные и влажные согласные
В любовную речь, указывая на Верное Имя.

С трудом язык, который смог выбрать, насколько
Грубость и неуклюжесть позволяли, восхвалял тебя,
Называя божественным ребенком Луны и Западного Ветра,
В чьей власти укрощать реальных и вымышленных монстров,
Сравнивая твою выдержку на высокогорье,
Здесь умышленно зеленой, а там — непорочно голубой для удачи.

Хотя была громкой и, конечно, застала меня в одиночестве,
Буря воссоздала день особенной тишины,
Когда за милю слышен чих, заставляя меня шагать
По кратеру с лавой рядом с тобой, что так же вечно,
Как взгляд любой розы, и присутствие твое
Столь неповторимо, столь ценно, столь своевременно здесь.

Это к тому же час, когда слишком часто
Дьявол с ухмылкой дразнит меня на прекрасном английском,
Предрекая, что мир станет святыней
В погребенном песком месте, которое сможет раскопать любой техасец,
Обманутый и основательно ошкуренный гидами,
А тонкие сердца вымерли, как гегельянцы-епископы.

Благодарный, я проспал до утра, которое не скажет,
Насколько я поверил в то, что сам сказал о том, что сказала мне буря,
Но обратило тихо вниманье на то, что было сделано:
На сколько кубических сантиметров прибавилось в моей цистерне,
Чтоб встретить львиное лето — начиная с главного:
Тысячи сумели прожить без любви, но никто без воды.

?1957




Уистен Хью Оден
Перевод Яна Э. Пробштейна

Я буду любить сильней

Знаю точно, глядя на звезду,
Что ей все равно, коль сгину в аду,
На земле ж безразличья не ждем от века
Мы ни от зверя, ни от человека.

Если б звезды к нам воспылали страстью,
Разве ответить им в нашей власти?
Но если равно любить не дано,
Я буду любить сильней все равно.

И пусть я на звезды смотреть обожаю,
Но если их нет, я не слишком страдаю,
И я не буду страдать, когда
Исчезнет хотя бы одна звезда.

Когда бы все звезды исчезли вмиг,
К пустому небу я бы привык,
Глядел бы с восторгом в великую тьму,
Но нужно время привыкнуть уму.

1957?


Песня

Огромно утро, норовя на склонах
Разлечься меж холмов среди покоя
Округлостей и скважинок зеленых,
Что могут усмирить, готовы к бою
С крылом, восставшим против двойника
Покорного и так же дерзновенно,
Как в лоне озера сон ветерка,
Стремящегося вознестись к нетленной

Красе, чьи племена нельзя заботой
Сломить, и песня вознеслась в зенит
В надежде пестрой славой белизну
Затмить, достичь бессмертья, но без счета
Разлил над долом свет любовь одну,
Не укоряя, и порыв ее забыт.

1956



Уистен Хью Оден

Дитя Пятницы

(Памяти Дитриха Бонхёффера,
замученного во Флоссенбурге, 9 апреля 1945 г.[xiv])

Сказал, что выбор был у нас,
Мы, дети, думали: «Отец
Прибегнет к силе в крайний час,
Когда упрямец и гордец

Совсем забудет Божий страх».
Тогда нам было невдомек
Что смысл в Его речах
Буквален, как итог.

Скорбит о нас или угрюм,
Страшней какое наказанье—
Уже предмет досужих дум —
Гнев или состраданье?

Каким почтением воздам —
Его столь странно Божество,
Коль Им же созданный Адам
Творит дела Его?

Отрадно было б, чтоб исторг
Из нас Его Всечеловек
Хотя бы трепет иль восторг,
Как было в давний век,

Где ниц склонялись пред царем,
Теперь не страшно, не печально,
Где каждый жив своим умом,
А попросту банально.

Сбываться или нет мечтам —
Здесь все Ему подвластно,
Чего добиться этим, нам
По-прежнему неясно.

Так как прогнили все сравненья,
Основа чувств, опора вере,
У нас нет средств постичь явленья
В реальном мире в полной мере.

Пора привыкнуть, что нельзя
Существованья доказать
Иль опровергнуть нам, друзья—
Не сорвана печать.

А ту печать сорвал ли Он,
Восстал ли вновь? Сомненья тень,
Всё ж кто не верит, убеждён
Что ждет нас Судный День.

Пока ж безмолвье на Кресте
Мертво, как будем мы когда-то,
Весть об утратах в пустоте
И прибылях Распятый

О чем вольны гадать мы — Лик
Поруганный Того ослаб,
Кто на миру страдал и сник, 
Как самый низкий раб.


1958




Прощание с Mezzogiorno[xv]

            Карло Иццо[1]

С готического севера бледные дети
Виноватой культуры картошки,
Виски-или-пива, мы, как наши отцы,
Едем на юг, в загорелое куда-то

Виноградников, барокко, la bella figura,[xvi]
В эти женственные города, где мужчины —
Самцы, а дети не искусны в безжалостных
            Словесных схватках, как учат

В протестантских приходах в моросящий
Воскресный полдень—не более, чем немытые
Варвары, ринувшиеся за златом, не как
Барышники, охочие до Старых Мастеров,

А мародеры, но иные верят, что amore[xvii]
Лучше там, на юге и гораздо дешевле
(Что сомнительно); кто-то убежден,
            Что палящее солнце убивает микробы

(Что явно неверно), а другие, как я,
            Надеются в пожилом возрасте сорвать ветку
Не того, кто мы есть, а кем можем стать, — вопрос
            Который юг никогда не затрагивал. Быть может,

Язык, из которого Нестор и Апeмант,[2]
Дон Оттавио и Дон Жуан извлекали[3]
Равно прекрасные звуки, не приспособлен,
Чтобы выразить это, или, возможно, в этой жаре

Это бессмысленно: Миф Дороги,
          Идущей за садовой оградой и манящей
Трех братьев по очереди пуститься в путь
          За горы и в дальнюю даль — выдумка
                                                              


Климата, в котором прекрасно бродить,
          И пейзажа, населенного меньше,
Чем этот.  Но и тогда, нам покажется весьма странным
          Не увидеть, как единственный отпрыск

Поглощен придуманной им игрой; пара друзей
Шутят на жаргоне, понятном им одним,
Либо тело слоняется само по себе
          Против собственного желанья, даже когда слух

Сбит с толку там, где котов зовут «Кот», а собак —
          Lupo, Nero[xviii] или «Бобик».  Их обед
Нас посрамляет: мы позавидовать лишь можем
          Столь скромным вкусам, им ничего не стоит

Выпивка и еда. И все же (если я
За десять лет научился верно читать их лица),
На них нет надежды. Греки называли Солнце
Тот-кто-разит-издалека, и  отсюда, где

Тени с кинжальными краями, а днем голубой океан,
Вижу, что они имели в виду: его немигающий
Возмутительный взгляд смеется, издеваясь
Над любой попыткой измениться или сбежать,

А безмолвный потухший вулкан, где ни ручейка, ни птицы,
Вторит эхом этому смеху. Возможно поэтому
Они сняли глушители со своих Vesp[xix]
          И включают радио на всю мощь.

И малейшего святого могут ошарашить ракетой — шум
Как средство против магии,  способ выразить
«Бу-у» Трем Сестрам:[xx] «Мы, быть может, смертны,
Но мы все еще живы!», что может заставить их тосковать

О близости — на улицах, набитых плотной
Человечьей плотью, а души их неуязвимы
Для всяких метафизических угроз. Мы шокированы очень,
Но нам нужен шок, чтобы принять пространство, завладеть



Не поверхностными поверхностями,
Не вульгарными жестами, которым нельзя
Научить ни звуком водных потоков,
Ни видом бегущих туч. Ученики

Мы неплохие, но учителя безнадежные: Гёте,
Отбивающий Гомеровы гекзаметры
На плечике юной римлянки
(Хотелось бы, чтоб это был кто-то другой),

Воплощенье всех наших чаяний — без сомненья,
Он обращался с нею достойно, но нужно провести черту,
Вызвав порожденную по этому случаю Елену,
Царицу его Второй Walpurgisnacht,[xxi]

А ее младенец — между теми, кто зовут жизнью
Bildungsroman[xxii] и теми, для кого жизнь —
Значит быть-на-виду-сейчас, и зияет провал,
Не дающий объятьям сомкнутся. Если попытаться

«Податься на юг»,  мы избалуемся мгновенно, станем
          Ленивыми, мерзко блудливыми и забываем
Оплатить счета — никто не слыхал о том,
          Чтобы дать Обет или заняться Йогой —

Утешительная мысль — в этом случае,
          Несмотря на духовное мародерство,
Мы не наносим ущерба, что разрешает,
          На мой взгляд один короткий вскрик: «A piacere!»,[xxiii]

Не два. Уехать я должен, но уезжаю с благодарностью (даже
          Некоей Monte[xxiv]), взывая к священным
Вершинным для меня именам: Пиранделло,
          Кроче, Вико, Верга, Беллини, [4]

Благословляя этот край, вино виноградников и тех,
Кто зовет его домом — хотя не всегда
Можно вспомнить, почему ты был счастлив,
Никогда не забудешь, что счастлив ты был.         (сентябрь 1958)


Уистен Хью Оден

Ода средневековым поэтам

Чосер, Лэнглэнд, Дуглас, Данбар со всеми
анонимными собратьями, как все же удалось вам
            без обезболивающих и сантехники,
когда грозили ведьмы, колдуны,

Святой Палаты тень и язвы прокаженных,
наемники насилие несли из чужеземных стран,
            как вы могли так жизнерадостно писать,   
            без жалости к себе? Многоречивы,

но не вульгарны, без грязи непристойны,
чиста возвышенная радость, наши же творцы,
            осаждены сочувствием со всех сторон,
            защищены от суеверий, как считают,

но даже в лучшем так угрюмы или
извращены, окаменев от собственных горгоньих эго.
            Мы спрашиваем, но я сомневаюсь, что
            ответит кто-то, почему всем возрастам

столь мерзка Старость— но без бессердечных
вы двигателей ее не поселитесь у меня
на книжной полке, чтоб ухо ублажать
и посмеяться над моей унылой плотью.

Я б с радостью сейчас в стихах рукоплескал
веселию июня громового, когда в цвету
Иуды древо, но запрещает знанье,
что выковали б стих вы много лучше.

1971



Уистен Хью Оден

Из книги «Благодарю тебя, туман»

                                     

Колыбельная

День уходил на запад,
покровы тьмы упали,
и гул труда заглох.
Покой! Забудь портрет свой,
следы тревог, волнений,
твой круг дневной закончен,
ты вымел мусор вон,
ответил нудным письмам
и оплатил счета –
все frettolosamente.
Теперь ты волен лгать,
спеленут, как малютка,
в уюте засыпай,
теперь, Большой Младенец,
Спой себе бай-бай.

Нет, ошибались греки:
Нарцисс был старичком,
разумным и свободным
от вожделений плоти,
он, умиротворенный,
пред временем смирился.
Завидовал ты долго
мужчинам волосатым,
теперь другое дело –
представь себя безгрешным
и женственное тело
свое же приласкай.
Свернись в берлоге плоти,
Madonna и Bambino,
Спой себе бай-бай.

В своих последних думах
все возблагодари:
родителей – хвалой,
они, Сверх-Я даруя,
от суеты спасли;
друзей – любовью, годы –
за то, что свет увидел,
когда родился: в детстве
увидеть ты успел
диковинок немало,
они вот-вот исчезнут –
машины-балансиры,
соха, ветряк и плуг,
тебе везло, мой друг,
Спой себе бай-бай.

сознанье пусть минует
преграду диафрагмы,
владенье Матерей,
Хранительниц Ворот
Священных, кто безмолвьем
остерегает, чтобы
не стало «я» надменным,
пустым, к любви негодным,
от сытости голодным.
Не бойся сновидений,
ни сладостных, ни жутких,
ибо такие шутки
весьма недостоверны.
Теперь, Большой Младенец,
Ты всласть поспишь, бай-бай.

1972


                                    Уистен Хью Оден
                                  
Не предсказывающее, но провидческое

Снова весна верещанием птичьим и лепетом листьев явилась напомнить нам о первосущем событии, первом подлинном Происшествии, о том Однажды, когда
клочку Вселенной была дарована милость,
дана надежда, и некое Правещество,
бессмертное и независимое, знавшее только
опыт слепых столкновений, обрело неподдельную дерзость,
остроту чувств, Собой, стремившимся стать Мирозданьем,
обрело Не-Себя вне Себя, чтоб возрождать Самое Себя
новой свободой, расти навстречу новой необходимости, смерти.
Отныне желание жить, продлеваться, значило вечно меняться, существовать для себя и других,
всегда пребывая в опасности.
Свирепые ледяные драконы
исполняли медленный танец: раскалывались континенты
и хмельные шатались над водами – Гондвана
головою прошибла утробу Азии.
Но катастрофы только подталкивали эксперимент.
Погибали, как правило, самые сильные, а неудачники,
которых слабость гнала к необжитым пещерам в скалах, приспособившись, процветали. (Наш неотесанный предок  был Никто, полный достоинства, важности, не доступной нашим вельможам.)
                                                     Генетика может
объяснить происхождение формы, осанки, размеров, но не в силах сказать,
почему естеству дано размышлять о мышлении,
отрывать от Материи Форму – ему, творцу асимметрии,
языковеду, вечно чужому в языке Природы,
суждено в страданиях жить с собственным Образом
и, страждя, двойной смерти вечно страшиться.

Наука, подобно искусству, с истиной только играет, однако
никакая игра не способна, приподняв тяжелую крышку тайны, ответить:
Что такое Счастливая Жизнь?
Здравый Смысл советует мне
не покупать ни одного из мифов о Бытии, однако
Декарт без парика выглядит экстравагантней,
                                   чем размалеванный шаман.

1972


Уистен Хью Оден
Ноктюрн

Е. Р Доддсу

Неужто гады морские
во мраке своих обиталищ
видят, как ночь садится?
Вряд ли. Но всяк,
попирающий землю,
и те, кому крылья даруют
свободу безмерного неба,
во тьме изменяют повадки,
каждый, послушный законам
класса, вида и рода,
смягчает свои движенья
и чувства смиряет, однако
есть престранные твари,
скажем сова или кошка, –
как только светило угаснет,
они, оживившись, выходят,
чтоб убивать иль рожать.

Единого нет режима
у особей нашего рода:
большинство, как закон, ровно в полночь
на замок запирает сознанье,
но кто-то в утренний час
во имя любви или денег
трудится неустанно.
Здесь радикалы юные
взорвать замышляют зданье,
там хмурый поэт копошится
в бесформенной груде шрифта
собственной памяти, чтобы
создать наконец предложенье,
а над их головами скитальцы
носятся, кружатся в чревах
огромных мух из металла.

И вот встает над морями
линза Луны, высветляя
разрушенное мирозданье,
лежащее в собственном хламе,
но для бренного зренья Луна –
Прообраз всех Матерей,
ибо мыслям вторичным нашим
не затмить первозданного чувства,
не развеять спасительных чар,
тяготения детского к чуду:
лежат на тверди небесной
созвездия и планеты,
назойливо восхваляя
Господа Бога, хотя
ныне общеизвестно,
что могущества нет у Него.

Вдали – Первозданность, Невинность;
которую мы потеряли,
где можно и должно равны,
и теша наше сознанье,
там ничего не случается дважды,
а все временные повторы
иные, чем в наших краях,
злословья бесстыдного полных,
и фауна там почитает
сокровенные тайны других.
Как может иначе представить
в неведенье разум безликий
Обитель Радости Кроткой,
искать ее наш удел, –
не в ней ли для слабовольных
опора в опасных исканьях?

1972


Уистен Хью Оден
Благодарение

Ребенком невинным я думал,
что святы леса и болота,
а люди —мирские слишком.

            И стихи когда начал писать,
Сидел я сначала у ног
            Харди, Томаса, Фроста.

Влюбился — и все изменилось:
И Кто-то теперь стал важнее:
            Йейтс мне помог, также Грейвз.

            После без предупрежденья
обрушилась вдруг вся система:
            учителем стал моим Брехт.

Когда же волосы дыбом
от Гитлера встали и Сталина,
            к Богу тогда я пришел.

            Что убедило в их зле?
Кьеркегор ярый, Уильямс и Льюис
            к вере меня привели.

Годами теперь умудрен,
на лоне щедрых пейзажей
             к Природе снова тянусь.

Наставники кто мои ныне?
Гораций, искуснейший мастер,
            блаженствовал в Тиволи,

            А Гёте, что предан камням,
угадал — но не смог доказать,—
            что Науку сбил Ньютон с пути.

С любовью о Вас размышляю:
не смог бы без Вас написать
            даже самую слабую строчку.

                                    май 1973
Из книги «Благодарю тебя, туман» (Thank you, Fog, Colected Poems, p. 890).

Уистен Хью Оден


Вопрос

Все мы верим, что мы
от девственницы родились
(ибо кому придет мысль

представить, как родители
совокупляются), и есть случаи
забеременевших Девственниц.

Но остается вопрос:
Где лишнюю хромосому
взял Иисус Христос?

август 1973





[1] Пеннинские горы (англ. Pennines) — невысокие (не более 900 метров высоты) горы, расположенные в северной Англии.
[2] выступающая водосточная труба в виде фантастической фигуры в готической архитектуре
[3] Плохая погода или дурное время (итал.)

[4] Ниббар  — очевидно , Ниббас —дьявол низшего порядка, шут и шарлатан, который внедряется в наши мечты и видения. («Dictionnaire Infernal”, сост. Collin de Plancy, Paris: Henry Plon, 1863.)

[5] глупость (франц.)
[6] Тубервилл — вероятно, Тутивилл — демон-писец, пародирующий соответствующего ему ангела-писца. Идея демона-писца существовала со времен раннего Средневековья, однако особое имя для него Тутивилл (лат. пустяк, ничто), появляется в XIV в. и возможно, восходит к комедии Плавта «Казина» (II, 5), где есть слово «titivillitio», в смысле ничтожность, пустяки. («Сад демонов», словарь инфернальной мифологии Средневековья и Возрождения. М.: Intrada, 1998, с. 247.).
[7] In partibus infidelium — "В странах неверных", т. е. в чужих краях, за границей; в расширенном смысле - в чужой среде.
[8] У Одена — Devil’s Causeway Мостовая гигантов»[1], или Доро́га гига́нтов (Тропа Великана) (ирл. Clochán an Aifir или Clochán na bhFómharach, англ. Giant's Causeway) — памятник природы из примерно 40 000 соединённых между собой базальтовых (реже андезитовых) колонн, образовавшихся в результате древнего извержения вулкана. Геологическое образование на северо-восточном побережье Северной Ирландии.
[9] Имеются в виду полулегендарные древне-ирландские короли.
[10] гиппeмолги — в переводе Н. Гнедича «гиппомолги», народ, родственный скифам, упоминается в «Илиаде» (XIII: 5), который питался только молоком, точнее, кобыльим молоком. Упоминается у Гесиода Hesiod (Fr. 63--64, ed. Marktscheffel) (Ср. Strab. vii. pp. 300—302).
[11] Уинтроп Мэкфорд Прэйд (англ. Winthrop Mackworth Praed, 1802 –1839) — английский политик и второстепенный поэт, обладавший блестящей техникой и эрудицией. 
[12] Мари́-Антуа́н Каре́м (фр. Marie-Antoine Carême, 1784-1833)— известный французский повар, один из основоположников так. наз. «высокой кухни»; служил у Талейрана, Георга IV, Франца II, барона Джеймса Ротшильда и Александра I; некоторое время служил в Петербурге при императорском дворе.
[13] Имеется в воду эпизод Пелопонесской войны, когда весной 415 афиняне предприняли экспедицию (260 триер, 38 тыс. чел.) в Сицилию, но попытка штурмовать укрепления Сиракуз успеха не имела.  Одной из причин является то, что афинский стратег Алкивиад (450- 404 гг. до н. э.) был ложно обвинен в непочтительности к богам, и ему пришлось бежать в Спарту. Афинский флот был разбит и сожжён в сиракузской гавани, войско, отступавшее в глубь острова, было окружено и разгромлено. Афины в 413 направили в Сиракузы ещё 26-тыс. войско. Однако и это не обеспечило им успеха.
[xiv] Дитрих Бонхёффер (нем. Dietrich Bonhoeffer; 1906-1945) — немецкий лютеранский пастор, теолог и мученик, один из создателей Исповедующей церкви, автор книги «Сопротивление и покорность»; один из ранних противников нацизма, казнен как участник антинацистского заговора. Когда в 1938 г. ему предложили остаться на преподавательской должности в США, он ответил: «Я должен пережить этот сложный период нашей национальной истории вместе с христианами в Германии. У меня не будет права участвовать в возрождении христианской жизни после войны, если я не разделю с моим народом испытания этого времени».
[xv] зд. юг (итал.)
[xvi] прекрасная фигура (итал.)
[xvii] любовь (итал.)
[xviii] Волк, Черныш (итал.).
[xix] букв. «оса» (итал.); зд. название марки мотороллера.
[xx] Очевидно, имеются в виду Парки.
[xxi] Вальпургиевой ночи (нем.).
[xxii] Роман воспитания или воспитательный роман — тип романа, в котором показывается взросление и возмужание главного героя, как в романе Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера», «Кандид» Вольтера, «Эмиль» Ж.-Ж. Руссо или «Приключения Гекльберри Финна» Марка Твена.
[xxiii] Как отрадно (итал.)
[xxiv] Горе (итал.)


Примечания

[1] Карло Иццо  (Carlo Izzo,1901–1979), профессор английской и американской литературы, литературовед, критик, переводчик. Занимался творчеством Эзры Паунда, которого знал лично, Элиота, Одена, переводил Чосера, Спенсера, Филдинга и многих других поэтов и прозаиков на итальянский.
[2] Не́стор (др.-греч. Νέστωρ), один из старейших участников Троянской войны, мудрец, к совету которого прислушивались все вожди.  Апемант — один из героев пьесы Шекспира «Жизнь Тимона Афинского», философ-скептик и мизантроп, доказывавший Тимону, что людям доверять нельзя и что почитают и любят его они из-за денег.
[3] Дон Оттавио и Дон Жуан — герои оперы Моцарта «Дон Жуан».
[4] Луиджи Пиранделло ( Luigi Pirandello, 1867-1936)  } выдающийся итальянский драматург и писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе 1936 г. Бенедетто Кроче (Benedetto Croce, 1866-1952) — итальянский философ, критик, историк, автор «Эстетики» («полн. назв. «Эстетика ка наука выражения и как общая лингвистика» (1902). Джамбаттиста Вико (Giambattista Vico, 1668-1744), выдающийся итальянский философ, основоположник философии истории и этнической психологии, самая известная книга — Новая наука» (Sciencia Nuova), полное название: «Основания новой науки об общей природе наций» (Principi di Scienza Nuova d'intorno alla Comune Natura delle Nazioni, 1744).Джованни  Верга (Giovanni Carmelo Verga, 1840-1922) — итальянский писатель-реалист, основатель «веризма», самые известные произведения «Семья Малавольо», «Малярия» и «Сельская честь», впоследствии переработанная в пьесу, послужившую либретто для одноименной оперы Пьетро Масканьи.  Беллини — очевидно,  Винченцо Беллини (Vincenzo Salvatore Carmelo Francesco Bellini, 1801-1835) — выдающийся итальянский оперный композитор; но возможно также Джованни Беллини (Giovanni Bellini, 1430-1516) — самый известный представитель семьи венецианских живописцев эпохи Возрождения.