Сильвия Плат
(1932—1963)
«Ариэль», книга стихов
Утренняя песня
Любовь завела
тебя, как толстые золотые часы.
Повитуха шлёпнула
тебя по пяткам, и твой голый крик
Вписался в
стихии.
Наши голоса
вторят эхом, усиливая твой приход. Новая статуя.
В продуваемом
сквозняком музее твоя нагота
Оттеняет нашу
безопасность. Мы окружаем тебя, как голые стены.
Я не более мама
твоя,
Чем туча, которая
очищает зеркало, чтобы оно отразило,
Как рука ветра
стирает её.
По ночам твое
дыханье мотылька
Мерцает средь
плоских розовых роз. Проснувшись, слышу:
Далекое море
рокочет в моих ушах.
Один вскрик, и я
спотыкаясь, встаю с кровати, по-коровьи
тяжело
В цветастой
викторианской ночнушке.
Твой ротик
открывается опрятно, как у кошки.
Квадрат окна белеет
и глотает поблекшие звезды. И теперь
Ты пробуешь
пригоршню нот:
Твои чистые
гласные взлетают, как шарики.
Сильвия Плат
Вестники
Слово улитки на
блюде листа?
Не моё. Не
приемлю его.
Запечатанная в
пузырьке уксусная кислота?
Не
настоящая. Крепость не та.
Золотое кольцо с
солнечным бликом на ободке?
Ложь. Ложь и
беда.
Иней на листе,
непорочная чаша
Трещит и сама с
собой говорит
На каждой из
девяти вершин
Черных Альп.
Смятение в
зеркалах,
Море разбивает
вдребезги свое серое зеркало.
Любовь, любовь —
моя пора года.
Овца в тумане
Холмы отступили в
белизну.
И люди, и звезды
Смотрят на меня с
грустью, я не оправдываю их надежд.
Поезд оставляет
дыхания след.
О , как плетется
Лошадь ржавого
цвета,
Копыта, грустный
звон бубенцов —
Все утро
Утро чернело.
Цветок выпал из
поля зрения
Мои кости вбирают
покой, дальние
Поля растопляют
мое сердце.
Они грозят
Открыть мне
проход на небо,
Беззвездное,
безотцовское, темна вода.
Сильвия Плат
Тайна
Тайна! Тайна!
Замечательно
чрезвычайно.
Ты — синий,
большой, полицейский постовой
С воздетой
рукой —
Есть ли разница
меж нами?
У тебя два глаза,
у меня один зрак.
На тебе тайны
печать,
Размытый,
волнистый водяной знак.
Выявит ли его
инфракрасный детектор?
Проявится ли он —
Волнистый,
несмываемый, настоящий —
В африканском
жирафе среди зелени райских кущей?
В марокканском
гиппопотаме?
Глазеют с
площади, застыли, как истуканы.
Они на экспорт,
Один болван и
другой болван.
Тайна….
Супер-янтарный
Коньячный палец
Воркует на
насесте: «Ты, ты»
Из-под глаз, ничего
не отражающих кроме обезьян.
Ножом можно
Счистить грязь,
Почистить ногти,
«Пораниться не
боясь».
Незаконнорожденный
ребенок —
Большая голубая
головка —
Как он дышит в
ящике комода!
«Там твое нижнее
белье, зверенок?»
«Воняет соленой
треской,
Ты бы в яблоко
воткнула пару гвоздик,
Сделала бы что ли
саше
Либо разделалась
с этим ублюдком,
Покончила с ним
вообще».
«Нет, там ему
хорошо».
«Но он выбраться
хочет!
Смотри, смотри!
Он ползать норовит».
Боже мой, вот и
затор!
Машины на Площади
Согласия —
Берегись! Пробка!
Паника, паника в
одночасье!
Гортанно ревут
машин сирены!
Взорвалась
бутылка темного пива,
Подол заливает
пена.
Ты спотыкаешься
неловко,
Гномик-малыш,
Нож в твоей
спине.
«Что-то
нездоровится мне».
Вот и раскрыт
секрет.
Соискатель
Во-первых, тот ли
вы, кто нам нужен?
Есть ли у вас
Вставная челюсть,
костыль, вставной глаз,
Протез или крюк,
Накладные груди
или резиновая промежность,
Швы на месте
ампутации? Нет, нет? Как
Доверить вам это
тогда?
Не плачьте.
Раскройте ладонь.
Пуста?
Пуста. Вот рука,
Чтоб вложить в
нее, она готова
Носить чайные
чашки, снимать головную боль,
Исполнять любые
приказы.
Возьмете замуж?
Она наверняка
Закроет ваши
глаза в конце
И растворит всё
горе.
Мы создаем новые
виды из соли.
Вы я вижу
совершенно голый
Примерьте-ка этот
костюм —
Черный и жесткий,
но неплохо сидит притом.
Женитесь на нем?
Он
водонепроницаем, противоударен,
пожаростоек, не
страшны ему взрывы бомб.
Поверьте, в нем
вас положат и в гроб.
Теперь голова, но
извините, пуста голова.
У меня есть от
этого средство одно.
Выходи из чулана,
радость моя.
Ну, что, какова?
Как чистый лист
гола пока, но
К двадцати пяти
будет как серебро,
А к пятидесяти —
золотая.
Как ни глянешь —
кукла живая.
Может шить,
стряпать, болтать,
Болтать, болтать,
не смолкая.
Она исправна, с
ней все в порядке.
У вас дырка — это
припарка.
У вас глаз — это
образ.
Это твоя панацея,
мальчик мой.
Женишься ли ты на
такой, женишься ли ты на такой.
Перевел Ян Пробштейн
Сильвия Плат
Паранджа
Нефрит —
Камень бока,
Который болит,
Бока зеленого
Адама. Я
Улыбаюсь,
скрестив ноги, как йоги,
Загадочная,
Тасую прозрения.
Бесценная!
Как солнце
полирует лак моего плеча!
А если луна,
Неустанная кузина
моя,
Восходит,
смертельно больна,
Деревья за собой
волоча,
Кустистые полипы,
ветвей сети,
В ее бледном
свете,
Я не видна.
Как зерцало,
мерцаю.
И в этот миг
Является мой
жених,
Зеркал властелин!
Самолично идет
меж них,
Шуршащих шелковых
ширм.
Вуаль уст моих
Дыханье мое
шевелит,
Завеса глаз,
Из радуг соткана,
Нисходит струясь.
Я ему отдана,
Раба его,
Даже в его
Отсутствие,
Я вложена
В ножны запрета,
Тиха и бесценна,
Среди попугаев
галдящих!
О болтуны,
Слуги ресниц!
Ныне
Выпущу я на волю
Одно перо, словно
павлинье.
Слуги уст!
Выпущу я на волю
Одну ноту,
Сотрясая хрусталь,
Воздуха люстру,
И она разлетится
По частице,
Их миллион
И ни одна не
узнает о том.
Слуги! Слуги!
Теперь выпущу
Из куколки
драгоценной,
Которую он
Сторожит сердца
пуще,
Выпущу я львицу,
И воплем тотчас
Купальня
огласится,
И от покровов —
клочья.
Леди Лазарь
Я сделала
это опять.
Раз в десять лет
Mне удается сие —
Вроде ходячего
чуда, кожа моя,
Как абажур
нацистский, светла,
Правая стопа —
пресс-папье,
Лицо лишено черт,
Тонкая еврейская
простыня.
Сдери салфетку с
меня
Неужели, о, мой
враг,
Ужасаю тебя так?
—
Нос, полный набор
зубов, глазницы
Резкий запах кислоты
Через день
испарится.
Скоро, скоро
плоть
Пожрет могилы
пасть,
Что станет домом
моим опять,
Мне только
тридцать.
Я женщина. Я
улыбаюсь.
У меня, как у
кошки, девять смертей.
Эта по счету
третья.
Что однако за
напасть —
Каждую декаду
себя убивать.
Миллион волокон.
Толпа, грызущая
арахис,
Вваливается
поглазеть
Как с ног и рук
они будут сползать —
Большой стриптиз.
Дамы и
джентльмены,
Вот мои руки, мои
колени.
Может, я кости да
кожа,
Но я все та же
женщина все же.
Мне было десять,
когда
Это случилось
впервые.
Несчастный
случай.
Но во второй раз
навсегда
Я собиралась уйти
без возврата.
Затворила створки
получше,
Как ракушка
морская.
Им пришлось звать,
повозиться со мною,
Как липкий
жемчуг, червей из меня доставая.
Умирание —
Это искусство,
как и все остальное.
Я делаю это
блестяще.
Я делаю это,
отдавая себя на заклание.
Я делаю это
по-настоящему.
Можно сказать, у
меня призвание.
Легко сделать это
в камере.
Легко сделать
это, замерев мгновенно,
А потом выйти на
сцену
Как в театре
средь бела дня
В том же месте, к
тем же людям
Под те же грубые
крики
Восторга: «Это
чудо»!
Это встряска для
меня.
Но взимать я
плату буду —
Чтобы поглазеть
на шрамы,
Ухо к сердцу
приложить —
Это уж как пить.
Еще большей будет
плата
За слова,
прикосновенья,
Каплю крови,
волосок
Иль одежды хоть
кусок.
So, so, Herr Doktor,
Итак, Herr Враг.
Я твой опус, это
так
Я сокровище, я
твой,
Ребенок золотой,
Что расплавится
во вскрик.
Превращаюсь и
сгораю вмиг.
Не считай, что
заботу твою не ценю.
Прах, прах —
Перемешиваешь,
ступкой тычешь
Тело, кости —
ничего здесь не отыщешь —
Мыла кусок,
Обручальное
кольцо,
Пломба золотая.
Herr Бог, Herr Люцифер,
Берегись
Берегись.
Из праха восставая
С рыжей копной
волос,
Я как воздух
мужчин пожираю.
Перевел Ян
Пробштейн
Мертворожденные
Эти стихи не
живут: диагноз печальный.
Растут их ручки и
ножки вроде нормально,
Их лобики
сосредоточенно морщатся.
Коли не могут
ходить, как люди, они,
То не от
недостатка материнской любви.
О, в толк не возьму, что с ними!
В порядке форма,
число, соразмерность частей.
Им прекрасно в
околоплодном маринаде!
Они улыбаются, улыбаются
мне.
Однако легкие не
дышат, сердце не бьется.
Они не поросята,
даже не рыбы,
Хотя смахивают на
рыб и на поросят —
Хорошо, если бы
ожили, коли смогли бы.
Да вот мертвы
они, и почти мертва от горя их мать,
Ибо тупо глазеют,
о ней же молчат.
Сильвия Плат
Сон в пустыне Мохаве
Здесь не камни камина,
Просто песок раскаленный. Сушь, сушь.
И воздух опасен. Со зреньем сознанья
Полдень играет в странные игры,
Воздвигнув ряд тополей посреди,
Единственный предмет на безумно-прямой дороге,
Чтоб запомнить людей и дома.
Прохладный ветерок населит эти листья,
А роса подберет то, что денег дороже,
В голубой предрассветный час.
Однако они ускользают, недостижимы, как завтра,
Или как блестки пролитых брызг,
Скользящие перед томимыми жаждой.
О ящерках думаю, язычками лижущих воздух
В расщелинках с крохотной тенью,
А жаба сторожит капельки собственного сердца.
Пустыня бела, как бельмо слепца,
Безутешна, как соль. Змея и птица
Дремлют под древними масками ярости.
Мы паримся, как на ветру подставки камина.
Солнце вывалило свою лаву. Там, где мы лежим,
В черной броне сошлись на вече
Поджаренные сверчки и зашлись в плаче,
Дневная луна мерцает, как скорбящая мать,
А сверчки заползают в волосы наши, чтобы
На скрипках отходную краткой ночи сыграть.
Сильвия Плат
Ранний уход
Мадам, ваша
комната провоняла цветами.
Я запомню это, когда
ты дашь мне пинка под зад,
Я сижу здесь, как
тоскующий леопард
В джунглях твоих
светильников из винных бутылок,
Бархатных подушек
цвета кровавого пудинга
И летающей рыбы
из белого фарфора, сделанной в Италии.
Я забыл о тебе,
слыша как срезанные цветы
Сосут воду из
разнообразных горшков,
Кувшинов и
коронационных кубков,
Как пьяницы в
понедельник с похмелья.
Молочные ягоды, местные
звезды,
Кланяются со
стола своим поклонникам:
Банда глаз,
устремленных вверх.
А что это за
лепестки или листья, с которыми ты их сочетала —
Эти серебристые
штуки в полосато-зеленых овалах?
Да, знаю, красные
герани.
Друзья, друзья.
Вонь их подмышек
И неизбежных
осенних напастей,
Мускусом пахнут,
как наутро ложе любви.
Ностальгия пощипывает
ноздри мои.
Кочки из хны
среди топи: тряпок твоих тряпицы.
Носками пинают
стоялую воду, густую, как туман.
Розы в пивной
кружке вчера
Ночью сдались
призраку. Давно пора.
Их желтые корсеты
были готовы расщепиться.
Ты храпела, а я
слушал, как лепестки раскрылись,
Барабаня и стуча,
как нервные пальцы.
Нужно было тебе
их выбросить до того, как умерли.
Рассвет
обнаружил, что крышка бюро
Захватана
китайскими руками. Теперь на меня
Глазеют хризантемы
размером с голову Олоферна,
Которую окунули в
краску, такого же кровавого цвета,
Как этот приземистый
диван.
В зеркале повторяют
их двойники.
Слушай: твои
квартиранты-мыши
Шуршат пакетами
крекеров. Мука
Высшего сорта
окутала их лапки: они верещат от счастья.
А ты продолжаешь
дремать носом к стене.
Как мы попали на
твой чердак?
Ты налила мне джин
в стеклянную вазу.
Мы спали как
убитые. Леди, что я делаю здесь
С легкими,
полными пыли, и языком деревянным,
Околел по колено и
затоплен цветами?
Сильвия Плат
Любовное письмо
Непросто
определить, какую ты во мне произвел перемену.
Если сейчас я
жива, тогда была мертва несомненно,
Но словно
камню, это было мне безразлично,
Я продолжала жить
по привычке,
А ты и на дюйм не
сдвинул меня ногою,
Но не оставил,
однако, меня в покое,
Чтобы мой глазик
с бельмом, безнадежно вполне,
Повернулся к звездам
или к голубизне.
Этого не
случилось. Я спала, как змея,
Как черный валун
меж черных камней, я
Замаскировалась в
белом зиянье зимы —
Как соседи мои:
не наслаждались мы
Миллионом
прекрасно изваянных щек,
От света которых
потек ручеек
Из моих базальтовых
щек. Слезами
Изошли ангелы,
оплакав убогое наше бытье,
Но не убедили
меня. Слезы замерзли.
На каждой из
мертвых голов — ледяное забрало.
Как согнутый
палец, я спать продолжала.
Первое, что
увидела я был воздух кристальный
И замкнутые капли
вздымались росой,
Прозрачны, как
духи. Бесчувственной грудой
Густо лежали
вокруг валуны навалом.
Что это значило,
я не знала.
Я сияла, покрыта
слюды чешуей,
Раскрывшись,
влагою пролилась
На птичьи лапы и
стебли растений.
Не одурачена, я
узнала тебя тотчас.
Деревья и камни
сияли, совсем лишенные теней.
Светился мой
палец, словно столбик стекла.
Как почка на
мартовской ветке, я зацвела:
Нога за ногой и
рука за рукой.
Из камня на
облако я вознеслась.
Похожа на бога
или богиню,
Плыву по воздуху
в оболочке души, одеянье
Чистом, как
ледяные грани. Это дар.
Сильвия Плат
Бесплодная
Женщина
Пуста, я
отзываюсь на легчайший шаг,
Я — музей без
статуй, дворец портиков, ротонд и колонн,
Во дворике моем
течет в себя фонтан,
Я — слепое к миру
сердце монашки. Как аромат,
Лилии из мрамора
бледность струят.
Воображаю себя в
полном публики зале,
Мать белой Ники и
парочки пучеглазых Аполлонов.
Мертвецы
истерзали мое вниманье, и уже ничего не случится.
С пустым лицом,
я, как сиделка, безмолвна.
Сильвия Плат
Тюльпаны
Тюльпаны слишком
волнуют, а здесь ведь зима.
Видишь, как все
бело вокруг, тихо, заснеженно.
Я учусь покою, в
одиночестве покойно лежу,
Словно свет на
этих белых стенах, постели, на этих руках.
Я никто;
непричастна ко взрывам безумья.
Сдала свое имя и
одежду медсестрам,
Историю болезни
анестезиологу, а тело хирургам.
Голову мою зажали
меж подушкой и смирительной простыней,
Словно глаз между
белых век, раскрытых навек.
Глупый
школяр-глаз, все ему нужно вбирать и тащить на свое дно.
Медсестры снуют и
снуют, не причиняя хлопот,
Как чайки вглубь
суши летя, мимо мелькают в белых чепцах,
Что-то в руках
вертя, друг на друга похожи,
Все на одно лицо,
так что не сосчитать.
Тело мое слово
галька для них, и они лелеют меня,
Как волны морские
гладят гальку, нежно шлифуя.
В ярких иглах они
несут онеменье и сон.
Я потеряла себя,
мне тошно от багажа —
Мой кожаный
несессер, как черная коробочка для пилюлей,
Мой муж и ребенок
улыбаются мне с фотокарточки,
Их улыбки
впиваются в кожу мою, как крючки.
Я пустила вещи на
самотек, тридцатилетняя баржа
Упрямо тащит груз
моего адреса и фамилии.
Все привязанности
с меня счистили шваброй.
Нагая на каталке
с пластиковыми подушками, глядела
Со страхом, как
мой чайный сервиз, комоды с бельём, книги
Утонули, и воды
сомкнулись над моей головой.
Я монашка отныне,
никогда не была столь чиста.
Не желала цветов.
Я хотела лишь вытянув руки,
Лежать на спине,
освободясь от всего.
Какая в этом
свобода, ты даже не представляешь —
Такой великий
покой, что голова идет кругом,
Он ничего не
просит взамен, бирка с именем, пустяки.
Таков покой
покойников, представляю, как они навсегда
Сжали губами его,
как облатку причастия.
Так полыхает
пламя тюльпанов, что больно глазам.
Даже сквозь
обёртку слышу, как дышат они
Легко, как
ужасный младенец в белых пеленках.
Их багрянец
бередит мои раны.
Изысканны, они
словно плывут, но меня тянут на дно,
Придавив своим
цветом и языков полыханьем,
Дюжина красных
грузил на шее моей.
Никто никогда за
мной не следил. Теперь я под надзором.
Тюльпаны глядят
на меня и окно за спиной,
Куда свет раз в
день вливается медленно и сходит на нет,
И я нелепа,
распластана, как силуэт из бумаги,
Меж зраком солнца
и глазами тюльпанов,
Я безлика, я
всегда стремилась обезличить себя.
Живые тюльпаны
пожирают мой кислород.
До их появленья
дышалось довольно легко,
Вдох за выдохом
следовал без всяких помех.
Затем тюльпаны
заполнили все, словно шум.
Теперь воздух
воронкой кружится вокруг них,
Как теченье реки
вокруг затонувшей ржавой красной моторки.
Лишив свободы,
они завладели моим вниманьем,
Наслаждавшимся свободной игрой на приволье.
Стены, кажется,
тоже распалились.
Тюльпаны, как
опасные звери, в клетке должны содержаться.
Они раскрывают
зевы, как пасть африканского льва,
А сердце из любви
ко мне раскрывает и закрывает
Чашу свою, полную
красных цветов.
Вода солона и
тепла, как морская,
Из краев,
далеких, как здоровье мое.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Я вертикальна
Но горизонтальной
быть куда удобней.
Я не дерево,
чтобы в почву пускать корни,
Впитывая
материнскую любовь и минералы,
Чтоб в каждом
марте я листвой прорастала,
Не красавица я
клумбы садовой,
Живописной
раскраской не вызываю ахов,
Скоро лишусь
своих лепестков, не зная о том.
Изумителен, пусть
невысок у цветка бутон,
Дерево по
сравненью со мной — воплощенье бессмертья,
И я бы взяла у
цветов бесстрашья, а у тех долголетья.
Сегодня ночью в
свете звезд бесконечно малом струят
Цветы и деревья
прохладный свой аромат,
Иду меж ними, не
замечена ни теми и ни другими.
Думаю иногда, что
во сне
Я похожа на них
вполне —
Естественнее мне
принять лежачее положение,
И завязалось бы
меж небом и мной прямое общение.
Мысли мои
покрываются мглой.
Полезнее буду,
когда лягу в вечный покой:
Деревья б
коснулись меня хоть раз, и у цветов нашелся бы для меня хоть час.
Бессонный
Ночное небо всего
лишь разновидность копирки,
Черно-синее, с
отпечатками множества звезд,
Впускающих свет —
за просветом просвет —
Белый, как кость,
как смерть, что маячит за всем.
Под взглядами
звезд и оскалом луны
Он мечется по пустыне
подушки, бессонница
Распростерла во
все стороны свой мелкий, бередящий песок.
Снова и снова
старый зернистый фильм
Обнажает конфузы
— промозглые дни
Детства и юности
с прилипчивыми мечтами,
Лица родителей на
длинных стволах, то строгие, то в слезах,
Его довел до слез
сад искривленных роз.
Лоб его в буграх,
как мешок с камнями.
Воспоминанья
толкутся, пробиваясь на авансцену, как кинозвезды, вышедшие в тираж.
Таблетки его не
берут — ни красные, ни пурпурные, ни голубые —
Как они озаряют
скуку затянувшегося вечера!
Эти сладковатые
планеты на время
Отвоевали ему
жизнь, крещенную в не-жизни,
И сладкое
заторможенное пробужденье беспамятного младенца.
Теперь таблетки
выдохлись и поглупели, как античные боги.
Их маково-сонные
краски не помогают ему.
В голове его
интерьеры серых зеркал.
Любой жест
моментально летит вдоль по аллее
Уменьшающихся
перспектив и в конце
Стекает, как вода
в отверстие раковины.
Он не может
уединиться в комнате, лишенной век,
Голые провалы
глаз широко раскрыты,
Уставившись на
неустанное мерцанье происходящего.
Всю ночь напролет
в гранитном дворе незримые кошки
Вопят, как
женщины или неисправные приборы.
Он уже чувствует,
как рассвет, его белая болезнь,
Подползает с
массой тривиальных повторов.
Теперь город —
карта жизнерадостного щебета,
И повсюду люди с
серебряно-слюдяными и пустыми глазами
На работу едут
рядами, точно им недавно промыли мозги.
Сильвия Плат
Порез
Сьюзан
О’Нил Роу
Какой восторг —
Большой палец
вместо головки лука.
Верхушку почти
снесло
Кроме кусочка
кожи —
Вроде петельки.
Лоскуток вроде
шляпки,
Мертвенно-бел.
Потом — красный
плюш.
Маленький
пилигрим,
Индеец снял с
тебя скальп.
Твой ковер в
форме
Индюшачьей
бородки
Расстелен прямо
из сердца.
Я по нему ступаю,
Вцепившись в
пузырек
Розовой шипучки.
Это праздник.
Устремился в
прорыв
Солдат миллион,
В красных
мундирах все как один.
На чьей стороне
они?
О мой
Гомункул, я
больна.
Таблетку приняла
Убить щемящее
Бумажное
ощущенье.
Саботажница,
Камикадзе —
Пятно на твоей
повязке
Ку-клукс-клановой,
Бабушкиной
косынке
Потемнело и
погрязнело
И когда
Шарообразная
мякоть сердца
Попадает на
жернова
Своей мельнички
тишины,
Как подскакиваешь
ты,
Раненый ветеран,
С кусочком
культи,
Грязная девчонка,
дрянь.
Сильвия Плат
При свечах
Это зима и ночь,
любовь мала —
Вроде волоска
вороной кобылицы,
Грубые
деревенские вещицы
Окованы сталью
сиянья
Того, что зеленые
звезды кладут у ворот.
Держу тебя на
руках.
Уже очень поздно.
Бьют унылые
колокола,
С мощью одной
свечи нас несут зеркала.
В этой жидкости
мы видим друг друга
В сиянье ореола,
который как будто дышит,
Наши тени увядают
в его его дыханье,
Чтоб раздуться
вновь не стене
В ярых гигантов.
Чиркнешь спичкой —
И ты реален
опять.
Свеча не цветет
вначале,
Подобна
безжизненной почке,
Синий
огарок, вроде точки.
Не дышу, пока не начнешь верещать,
Клубком
свернувшийся ежик,
Сердит и мал.
Желтый ножик
Растет,
удлиняясь. Ты хватаешься за решетку
Кроватки. Рычишь
от моего пенья.
Везу тебя, качая,
как лодку,
По индийскому
ковру, холодному полу,
Пока медный
человек, склонившись долу,
На коленях, спину
согнув, держит белый столп света,
Который держит
небо в узде,
Черный мешок!
Тугой, тугой. Он везде!
Он твой,
маленький медный Атлас — это
Бедное наследство
твое, все, что есть у тебя,
У пяток его —
медных пушечных ядер пятóк,
Ни детей, ни
жены. У ног —
Пять ядер! Пять
ярких медных шаров! Чтобы
Жонглировать,
милый, когда обрушится небо.
Фазан
Ты сказал, что
убьешь его утром.
Не убивай. Он изумляет меня до сих пор:
Выпуклость тёмной
головки чудной,
Реющей над
нескошенной травой
На холме среди
вязов. Есть что-то
В обладанье
фазаном или
Хотя бы в его
приходе.
Я не мистик: не думаю, что у него есть душа.
Причина —в его
природе.
В ней —
царственности исток, его прáва.
Отпечаток
огромной лапы
Во дворе на снегу
прошлой зимой:
Такое чудо на
бледности той
Штриховки воробьев и скворцов.
В редкости ли все
дело? Он — редок, право.
Но и дюжину
стоило бы иметь, сто,
Сотню — в зелени
на холме, красных
Наискосок через
поле, прекрасных!
Такой яркий
образ, живой.
Маленький рог
изобилия.
Как бурые листья,
шумно хлопают крылья.
Вольготно садится
на вязе. Гнездится,
Как солнце, сияя
среди нарциссов.
Я глупо
вторгаюсь. Пусть живет, пусть резвится.
Сильвия Плат
Вяз
Руфи Фейнлайт
Я познала дно,
она говорит. Познала огромным
Щупальцем-корнем:
Этого ты
страшишься. Я не боюсь — я там была.
Море ли слышишь
во мне —
Ропот его?
Или это голос
ничто — безумье твое?
Любовь — это
призрак,
Как ты ложишься и
плачешь вослед.
Слушай: это топот
ее копыт, она ускакала, как лошадь.
Я буду скакать
всю ночь напролет упорно,
Пока голова твоя
не окаменеет, подушка не станет кусочком дёрна,
Отзываясь эхом,
эхом.
Может, принести
тебе звуки отрав?
Вот — ливень, а
вот — полная тишь.
А вот и плод:
белая жесть, как мышьяк.
Меня истязали
зверства закатов.
Выжжены до
корней,
Мои багровые
волокна горят и встают, как проволока, торчком.
И вот я
распадаюсь на части, и они разлетаются как щепы.
Такой яростный
ветер
Соглядатаев не
потерпит: вынуждена закричать.
Луна беспощадна
также: бесплодна она
Волоком потащила
б меня луна.
Её сияние губит
меня. А может, я уловила её?
Я отпущу ее,
отпущу
Сократив и
расплющив, как при ампутации.
Твои кошмарные
сновиденья — наважденье мое и вдохновенье.
Во мне поселился
крик.
По ночам вылетает
И пытается
закогтить, что мог бы он полюбить.
Меня ужасает
темное существо,
Спящее во мне;
целый день
Я чувствую
мягкие, пушистые шевеленья внутри, зловредность его.
Облака пролетают
и тают.
Неужто это — лики
любви, эти бледные утраты утра?
Неужто ради этого
я сердце свое возбуждаю?
Не могу обрести
большего знанья.
Что это — чей это
лик,
Столь
убийственный в своей удавке из веток? —
Поцелуй его
кислоты змеиной.
Он парализует
волю. Это — мелких ошибок медленный ряд,
Что насмерть
сразят, сразят, сразят.
Перевел Ян
Пробштейн
Ночные танцы
Улыбка упала в
траву.
Безвозвратно!
Как твоим танцам
ночным
Отрешиться? В
математике?
Столь чисты
прыжки и спирали —
Они без сомнения
вечно
Блуждают по миру.
Не буду
Опустошенно
сидеть, совсем лишившись красот,
Дара твоего
тихого дыханья, коротких вздохов,
Запаха волглой
травы твоих снов, лилий, лилий.
Их плоть никак не
связана с нашей.
Холодные складки ego — белая калла,
И
прихорашивающийся тигр —
Пятна и полосы
пламенных лепестков.
Кометы
Должны преодолеть
такие пространства,
Такой холод,
забвенье.
Так осыпаются
твои жесты —
Теплые и
человечьи, потом их розовый свет
Кровоточит,
продираясь
Сквозь черную
амнезию небес.
Для чего мне даны
Эти светильники,
эти планеты,
Падающие, как
благословенья, как хлопья
Шестиконечные,
белые
На волосы, губы
мои, глаза,
Прикасаясь и тая.
В никуда.
Сильвия Плат
Маки в октябре
Даже солнечным
облакам в это утро не поправить оборки юбок.
Ни женщине в
машине скорой помощи,
Чье красное
сердце так изумительно расцвело сквозь пальто —
Дар, подарок
любви,
О котором вовсе
не просило
Ни небо,
Которое, бледно
горя,
Поджигает свои
запасы угарного газа,
Ни глаза, что
потускнев, под краями шляпки застыли.
О Боже, кто я
такая,
Чтобы в крике
раскрылись эти запоздавшие рты
В морозном лесу,
кукурузной заре?
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Предчувствия
Вот белая стена,
над которой небо себя создает —
Бесконечное,
зеленое, недостижимое совершенно.
Ангелы плавают в
нем и звезды, безразличные ко всему.
Они — мои
медиумы.
Солнце
растворяется на этой стене, кровоточа светом.
Теперь стена
сера, когтиста и кровава.
Неужели
невозможно покинуть границы ума?
Спираль лестницы
за моей спиной уводит в колодец.
В этом мире нет
ни деревьев, ни птиц,
Есть только
горечь.
Эта красная стена
постоянно мерцает:
То сожмется, то
разожмется красный кулак —
Два серых
бумажных пакета —
Вот из чего я
создана, а также из ужаса, что увезут
На
кресле-каталке, осеняемой крестным знаменьем и дождем благочестья.
На черной стене
неизвестные птицы
Вертя головами,
кричат.
Эти молчат о
бессмертии!
На нас
надвигаются холодные пустоты
Они спешат.
Сильвия Плат
Берк-пляж[1]
(I)
Итак, это море
— великая размытость.
Солнце ставит
припарки на мое воспаленье.
Шербеты
раскаленных цветов из морозильников
Разложенные
бледными девами, плывут по воздуху в опалённых руках.
Почему так тихо?
Что скрывают они?
У меня пока две
ноги, и я передвигаюсь с улыбкой.
Песчаный
глушитель убивает отзвуки;
Он простерся на
мили, а сжавшиеся голоса
Без костылей
набегают волнами, уменьшившись вдвое.
Плоскости глаза,
ошпаренные этой смелой атакой,
Словно гибкость
их скована якорем, отражают ее бумерангом, раня владельца.
Удивительно
разве, что он в темных очках?
Удивительно
разве, что он в черной рясе?
Вот он идет среди
ловцов макрели,
Которые стеной
спин встречают его.
Черные и зеленые
леденцы в их руках, точно конечности тел.
Море,
выкристаллизовав все это, уползает
Извиваясь
многозмеим телом, с долгим шипением горя.
(II)
Черный сапог
жалости чужд.
Да и с чего бы —
он катафалк мёртвой ноги,
Длинной мёртвой
культи священника,
Который измеряет
колодец книги своей,
Изгибом шрифта
выпучившейся пред ним, как пейзаж.
Непристойные
бикини прячутся в дюнах,
Бедрами и грудями
касаясь кристалликов сахара,
Щекоча и
возбуждая свет,
Пока открывается
око зеленого пруда,
Которого тошнит
от того, что он проглотил:
Конечности,
образы, крики. За бетонными бункерами
Двое любовников
отрываются друг от друга.
О белый фаянс моря,
Вздохи в чашках,
соль в горле…
И наблюдатель,
дрожа идет,
Влеком, как
длинный предмет,
Через застывший
яд
И водоросли,
волосатые, как в интимных местах.
(III)
На балконах отеля
предметы блестят.
Предметы,
предметы —
Трубчатые
стальные инвалидные кресла, алюминиевые костыли.
Такая соленая
сладость. С чего бы мне
Идти за волнорез,
пятнистый от казарок?
Я не сестра
милосердия, не сиделка в белом,
Я не улыбчива.
Те дети
устремились куда-то с крюками и криками,
Но сердце мое
слишком мало, чтоб забинтовать их ужасные ошибки.
Вот — бок
человека: красные ребра,
Нервы,
разросшиеся как деревья, а вот и хирург:
Один зеркальный
зрак —
Грань знания.
В комнате на
полосатом матрасе
Погибает старик.
Плачущая жена не
в силах помочь.
Где же бесценные
и желтые камни глаз
И язык — праха
сапфир?
(IV)
Свадебный пирог в
бумажных рюшах.
Как он
превосходен сейчас,
Словно владеешь
святыней.
Медсестры в
крылатых чепцах утратили былую красу,
Они побурели, как
захватанные гортензии.
Кровать от стены
откатили.
Это следует
довести до конца. Это ужасно.
Пижама ли на нем
или парадный костюм
Под приклеенной
простыней, из-под которой его припудренный клюв
Выдается ничем не
заглушенной белизной?
Челюсть его
придавили книгой, пока не застыла
И руки сложили,
свершившие последнее рукопожатье: прощайте, прощайте.
Вымытые простыни
на солнце летят,
Наволочки
хрустят.
Это милость,
милость:
Длинный гроб из
дуба цвета мыла,
Любопытные
носильщики и еще сырая дата
Гравирует сама
себя серебром с дивным хладнокровьем.
(V)
Серое небо
нависло, холмы, словно волны зеленого моря,
Набегают издали
складкой на складку, скрывая пустоты,
Пустоты, где
скачут мысли жены —
Тупорылые,
практичные лодки,
Полные платьев,
шляпок, замужних дочек.
В зале каменного
дома
Одна занавеска
трепещет у раскрытого окна,
Мелькает,
трепещет, жалкая свечка.
Вот язык мертвеца
— помните, помните.
Как далеко сам он
сейчас — его поступки
Сгрудились вокруг
него, как мебель гостиной, как декор.
Вокруг собирается
бледность —
Бледность рук и
лиц соседей,
Ликующая
бледность парящих ирисов.
Они летят в ничто
— помните о нас.
Пустые скамьи
памяти лицезрят камни,
Мраморные фасады
с синими венами и желейная ваза, полная нарциссов.
Здесь так
прекрасно: остановка, место покоя.
(VI)
Листья этих
лимонов-лаймов толсты естественной полнотой! —
Подстриженные
зеленые шары, деревья маршируют в церковь.
Голос священника
в истончившемся воздухе
Встречает
покойника у ворот,
Обращаясь к
нему, а холмы звонят в погребальный
колокол;
Сверканье пшеницы
и невозделанная земля.
Как называется
этот цвет? —
Древняя кровь
запёкшихся стен, исцеляемых солнцем,
Древняя кровь
культей, обожженных сердец.
Вдова с черным
блокнотом и тремя дочерями,
Необходимых среди
цветов,
Складывает лицо,
как тонкое постельное белье,
Чтобы уже не
расстилать никогда,
А небо, кишащее
прерванными улыбками,
Ведет тучу за
тучей.
И цветы невесты
расточают свежесть,
А невеста — душа
В месте покоя, а
жених, забывчив и красен, лишен черт.
(VII)
За стеклами этой
машины
Мурлычет мир,
отрезан и нежен.
А я в черном
костюме застыла, член процессии,
Скользящей
медленно за катафалком,
А священник —
судно,
Просмоленная
материя, скорбен и скучен,
Следует за гробом
на катафалке, разубранном цветами, как прекрасная женщина,
Гребень волны из
грудей, век и губ
Штурмует вершину
холма.
Затем из-за
ограды дворика, дети
Вдыхают запах
растаявшей ваксы,
Медленно и
бессловесно поворачиваются лица
Устремив глаза
К чему-то
прекрасному —
Шесть круглых
черных котелков в траве, черный деревянный леденец,
И нагой рот,
красный и неуклюжий.
Мгновенье одно
небо хлещет в яму, как плазма.
Надежды нет, она
сдалась.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Ариэль
Недвижность во
тьме.
Затем невещественная
голубизна
Льётся с пиков
пространств и скал.
Господня львица,
Как мы растем,
едины, одна
Ось коленей и
пят! — Борозда,
Двоится и прочь
стремится,
Сестра смуглой
дуги
Шеи, до которой не дотянусь,
Негроглазые
Ягоды темными гроздьями
льют
Крюки —
Черной сладкой
крови полон рот,
Тени.
Ещё что-то
Тащит сквозь воздух
меня —
Бёдра, пряди
волос;
Пяток моих пух.
Белая
Годива, я
Избавляюсь от
окоченелостей, мертвых рук.
И вот я —
Пена пшеницы,
морей переливы.
Ребенка крик
В стене сник.
И я —
Стрела,
Роса, летящая
Самоубийцей в
одном порыве
В красный зрак,
Котел утра.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Смерть и Ко
Двое, конечно, их
двое.
Теперь это
кажется совершенно естественно:
Один никогда не
подымет глаз,
Яблок закрытых
веками, как у Блейка,
Напоказ
Выставляя родинки
как фирменный знак —
Шарм шрама от
ожога водой,
Нагую
Патину кондора.
Я — красное мясо.
Но клюв
Его промахнулся:
я пока не его добыча.
Говорит, какой я
фотограф плохой.
Говорит, как мило
Смотрятся детки
В больничном
морге:
Шей простые
оборки,
Потом ионийские
каннелюры
Их погребальных
рубашечек,
А ниже две ножки.
Он не улыбается и
не курит.
Зато другой
делает это с лихвой.
Благовидна его
длинная шевелюра.
Выродок,
Он дрочит блеск
позолоты
И хочет, чтобы
его любили.
Пальцем не
пошевелю.
Мороз рождает
цветы,
Роса рождает
звезду,
Погребальный
звон,
Погребальный
звон.
С кем-то
покончено.
Сильвия Плат
Лесбос
Кухня полна
порока!
Картошка шипит.
Все как в
Голливуде, без окон,
Люминесцентный
свет мигает, как жуткая мигрень,
Полоски жеманной бумаги на дверях —
Театральный
занавес, вдовьи завитки, а я —
Патологическая
лгунья, дорогая моя,
А дочка моя,
посмотри — ничком на полу, вниз лицом,
Точно
марионеточку без веревочек пнули ногой —
Отчего она
шизофреничка
С лицом в
бело-красных пятнах:
Ты выбросила за
окно ее котят,
Там, как в цементной
стене,
Гадят они и
вопят,
Но она их не
слышит. Говоришь,
Что терпеть не
можешь ее, девочку-выродка.
Ты свои трубы
продула, как в скверном радио —
Не слышно ни
голосов, ни истории, статичный
Шум новостей.
Говоришь, я
должна утопить котят. Они смердят!
Говоришь, я
должна утопить мою девочку.
Она перережет
себе горло в десять, если в два года безумна.
Дитя улыбается,
толстая улитка,
Лежа на
отполированных леденцах оранжевого линолеума.
Можешь съесть
его. Он мальчик.
Говоришь, что
твой муж тебя не устраивает.
Его еврейская
мамаша сторожит его сладкий секс, как жемчужину.
У тебя один
ребенок, а у меня два.
Сяду на
корнуэльской скале и буду расчесывать волосы.
Надену тигровые
штанишки, заведу интрижку.
Встретимся в
воздухе, в жизни другой,
Мы с тобой.
А здесь вонь от
сала и детского кала.
От снотворного я
больна, одурманена.
Смог от стряпни,
дым из ада
Застит головы
нам, полным яда,
Двум крайностям,
пропитав кости, корни волос.
Я называю тебя
Сиротой, сироткой. Ты больна.
У тебя от солнца
язвы, от ветра туберкулез.
Некогда была ты
красавицей.
В Нью-Йорке и в
Голливуде мужики говорили: «Свободна?
Ух, крошка, ты
неповторима».
Ты играла,
играла, играла для наслажденья.
Твой муж-импотент
прошаркал за кофе.
Пытаюсь держать
его в доме.
Старый фонарный
столб для освещенья,
Кислотные ванны,
полные пригоршни неба — от тебя подальше.
Он катится грузно
по склону вымощенной пластиком горки,
Пуская голубые
искры, побитый трамвай.
Голубые искры
расплескиваются,
Расщепляясь на
тысячи осколков, точно кварц.
О драгоценность!
О бесценная!
В ту ночь луна
Волокла свой
кровавый мешок, больна,
Недужный зверь,
Над огнями
залива,
А потом вновь
стала нормальной она,
Тверда, бела и
отстранена.
Напугали до
смерти меня блестящие чешуйки песка.
С удовольствием
мы набирали полные горсти его,
Меся, как тесто,
тело мулата,
Шелковые зерна.
Пес подхватил
твоего запсовевшего мужа. Побежал дальше.
Я умолкла.
Ненавистью полна
По горло, до
самого рта,
Густа, густа.
Не роняю ни
слова.
Собираю картошку,
как дорогие пожитки,
Собираю детей,
Пакую больных
котят.
О ваза,
наполненная кислотой,
Ты ведь любовью
полна. Знаешь сама, кого ненавидишь.
Он сжимает
цепочку и мячик там у ворот,
Впадающих в море,
Которое вбирает
всё черно-белое,
А потом
выплевывает назад.
Каждый день ты
наполняешь его излияниями, как кувшин, до краев.
Ты так изнурена.
Твой голос в моих
ушах, словно серьги,
Хлопает и сосет,
нетопырь, упивающийся кровью.
Вот и всё. Вот и
всё.
Ты подглядываешь
из-за двери,
Печальная ведьма.
«Все женщины шлюхи.
Не выразить в
словах».
Вижу, как твой
милый наряд
Скрывает тебя,
как кулачок ребенка
Или анемона,
любимица моря,
Эта клептоманка.
Я еще не созрела.
Говорю, что может
вернусь.
Ты ведь знаешь,
зачем лгут.
Мы не встретимся
даже в твоем дзенском раю.
Сильвия Плат
Ник и подсвечник[2]
Я шахтер.
Голубыми языками пламя горит.
Восковой сталактит
Капает, загустевая,
Разрывая земное лоно,
Сочатся капли из мертвенной скуки.
Порывы черного нетопыря
В зазубренные шали обернули меня,
Ледяные убийцы.
Они срослись со мной, как яичники.
Древняя пещера сосулек
Из кальция множит эхо.
Даже тритоны белы,
Эти святоши.
И рыбы, рыбы —
Господи Исусе! Льда грани,
Жала кинжалов,
Пираньи
В религиозном рвенье
Пьют из моих живых стоп первое причащенье.
Свеча,
Качнувшись, вскарабкалась на высоту вновь.
Желтое вдохновенье.
Родной, как ты попал сюда?
О зародыш,
Даже во сне ты помнишь,
Как свернуться клубком.
Кровь расцвела, чиста
В тебе, мой рубин.
Боль,
Которая будит тебя, не твоя.
Любимый, родной,
Нашу пещеру я
розами убрала.
Мягкими коврами —
Последними из
викторианских.
Да падут
Звёзды во мрак,
предназначенный им,
Да текут
Увечные атомы
ртути
В ужасный
колодезь,
Ты лишь один
Един на зависть
пространствам, опора им.
Ты — дитя в
яслях.
Сильвия Плат
Гулливер
Над телом твоим
проплывают тучи
В вышине, выше,
заледенев на круче,
Чуть
распластавшись, точно
Плывут по
незримому стеклу.
Не как лебеди —
Без отражений;
Не как ты —
Не опутаны.
Прохлада,
голубизна. Не как ты —
Ты — на спине,
распластан,
Глаза — в небо.
Уловили тебя пауки-люди,
Плетя и крутя
ничтожные путы,
Их взятки —
Груда шелка.
Как они тебя
ненавидят.
Болтают в долине
твоих ладоней, гусеницы-землемеры.
Они б усыпили
тебя, выставив в витрине,
Вот пальцы ног —
экспонаты.
Прочь!
Прочь семимильным
шагом, как перспективa
На полотнах
Кривелли[3]
— недостижима.
Да превратится
глаз в орла,
Тень губы — в
пропасть.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Добираясь до
места
Далеко ли?
Далеко ли ещё?
Вращенье гигантских
гориллообразных колес
Устрашает меня —
Ужасный мозг
Круппа, черные
пасти
Вращаются, звук
Пронзает Пустоту!
точно пушки.
Я в Россию стремлюсь
— на эту войну или ту.
Волочу тело своё
Тихо сквозь
солому теплушки.
Теперь пора
давать взятки.
Что колёса едят,
эти колёса,
Насаженные на
дуги, как боги,
Серебряный повод
воли —
Неумолимой. А их
гордыня!
Всем богам
известен их пункт назначенья.
Я — лишь письмецо
—
Лечу на имя, два
глаза.
Будет ли хлеб и
огонь?
Здесь столько
грязи.
Поезд
остановился, сёстры
У колонки, вода
льётся, как монашеская вуаль,
Касаясь раненых,
Мужчин — кровь
еще течет по жилам,
Ноги, руки — в
груде снаружи
Палатки
несмолкаемых криков —
Госпиталь кукол.
А мужчин — все,
что осталось от них
Поршни насосов
влекут вперед, нагнетая кровь —
Ещё одну милю,
Ещё один час —
Поколения
сломанных стрел!
Далеко ли ещё?
Грязь под моими
ногами
Густа, красна и
скользка. Ребро Адама —
Эта земля, из
которой я восстаю в муках.
В небытие мне
путь отрезан, и паровоз пыхтит,
Пышет паром и
дышит и кажет зубы,
Готовые
заскрежетать, как у черта.
Есть минута в конце,
Миг, капля росы.
Далеко ли ещё?
Столь мал
полустанок,
Куда я стремлюсь,
— отчего столько преград —
Вот тело женщины:
Обуглены юбки, гримаса
смерти,
Оплакана монашками
и детьми в венках.
И вот — взрывы —
Гром и перестрелка.
Между нами огонь.
Неужели нигде нет
покоя,
Кружится,
кружится в воздухе,
Нетронутом,
неприкасаемом.
Поезд тащит себя,
визжит —
Зверь,
Обезумев,
пробивается в пункт назначенья,
Кровавое пятно —
Лицо в языках огня.
Погребу раненых,
словно куколок,
Сосчитаю и
погребу мертвых.
Пусть их души корчатся
в росе,
Расточая аромат
очищенья за моею спиной.
Вагоны качаются,
колыбели.
И я сбросив покров,
Кокон старых повязок,
скуки, лиц стариков,
Выхожу к тебе из
черного вагона Леты,
Как младенец,
чиста.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Медуза[4]
От этого плевка
суши каменных кляпов
Глаза отброшены
белыми палками,
Чаши ушей вбирают
несуразности моря,
Здесь обитает
твоя жуткая голова — Божий шар,
Линза милости,
Твои подручные,
Наслаивая
яростные клетки в тени моего киля,
Толкают, как сердца,
Красную стигмату
к самому центру,
На буруне прилива
скачут к ближайшему пункту отправки,
Влача космы
волос, как у Иисуса.
Интересно,
спаслась ли я?
Мой ум влечется к
тебе,
Древняя пуповина
в ракушках, атлантический кабель,
Который чудесным
образом восстанавливает сам себя.
И все ж, на своем
конце провода всегда чувствую
Прерывистое
дыханье, твое присутствие,
Изгиб воды,
отпрыгивающей
K моей водяной
уде, ослепительной и благодарной,
Прикасающейся и
всасывающей.
Я тебя не звала.
Я вовсе тебя не звала.
А ты, тем не
менее,
Из моря ко мне
приплыла.
Толста и красна,
плацента,
Парализующая
любовников во время соитья.
Свет кобры
Выдавил вздох из
кровавых колоколов
Фуксии. Мертвая
нищенка,
Не могла
вздохнуть я,
Как рентгеном,
облучена.
Кто же ты по-твоему
такая?
Облатка
причастия? Толстуха Мария?
Не вкушу ни капли
твоей плоти я,
Бутылки, в
которой заключена,
В жутком
Ватикане.
Сыта по горло
раскалённой солью.
Зелёные евнухи,
твои желанья,
Шипят на грехи
мои.
Прочь, прочь,
щупальце змеи!
Ничего не осталось
меж нами.
Сильвия Плат
Последние слова
Не хочу
заурядного ящика — хочу саркофаг
С тигриными
полосками и окошком,
Круглым, как
луна, чтобы поглазеть.
Хочу посмотреть
на них, когда они явятся
Покопаться среди
бессловесных минералов и корней.
Я вижу их
далекие, как звезды, бледные лица.
Пока они еще
ничто, даже не младенцы.
Воображаю, что у
них нет родителей, как у первых богов.
Они будут
допытываться, была ли я важной особой.
Надо засахарить и
сохранить свои дни, как фрукты!
Зерцало мое
замутняется тучами —
Еще пару выдохов,
и оно не отразит ничего.
Цветы и лица
белеют, как чистая страница.
Не доверяю духу.
Он ускользает, как пар
В мечтах через
отверстия глаз и ушей.
Не могу этому
помешать. Однажды он уже не вернется.
Вещи не таковы.
Они остаются, глянец их частичек,
Согретый
прикосновеньями. Они почти что мурлычат.
Когда ступни мои
остынут,
Голубой глаз моей
бирюзы утешит меня.
Пусть у меня
будут мои медные кастрюли, пусть румяные сковородки
Благоухая,
расцветают вокруг меня, как ночные цветы.
Они обовьют меня,
как бинты, сохранят сердце
В опрятной
посылке у ног.
Вряд ли я буду
помнить, кто я. Будет темно.
И блеск этих вещиц
милее лица Иштар.
Сильвия Плат
Луна и тис
Это — свет
разума, холодный и планетарный.
Деревья
разума черны. Свет голубой.
Деревья сбросили
свои горести на мои стопы, словно я Бог,
Исколов лодыжки
мои и шепча о смиренье.
Клубы испарений,
полные духов, поселились в этом месте,
Отделенном от
моего дома рядом надгробий.
Просто не
представляю, как добраться туда.
У луны дверей
нет. Это лицо в своем роде,
Оно бело, как
костяшки пальцев, сжатых в кулак, и ужасно расстроено.
За собой она
тащит море, как соучастника преступленья; она
Затихла, раскрыв
рот в зевке, полном отчаянья.
Я здесь живу. По
воскресеньям колокола дважды ошеломляют небо —
Восемь великих
языков, утверждающих Воскресение.
В конце они
смиренно гудят свои имена.
Тис указует
вверх. У него готические очертанья.
Следуя за ним,
глаза находят луну.
Луна — моя мать.
Она не столь ласкова, как Мария.
Из ее голубых
одежд вылетают летучие мыши и совы.
Как бы хотела я в
нежность поверить —
Восковой слепок
лица, смягченный светом свечей,
Именно на меня
устремлён её мягкий взгляд.
Долгим было мое
паденье. Тучи цветут
Голубым и
мистическим светом пред лицами звёзд.
В церкви святые
сплошь посинеют,
Воспарив над
холодными скамьями на нежных ногах,
Их руки и лица
окоченели от святости.
Луна ничего не видит.
Она неистова и безволоса.
Весть же тиса —
чернота — чернота и безмолвие.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Подарок на день
рождения
Что там, под
покровом, уродливо или прекрасно?
Блестит ли, есть
ли груди, края или тело?
Уверена, что
уникально, как раз то, что я хотела.
Когда занята
стряпней, чувствую, следит за мной,
Размышляя: «Эта
та самая, которой меня прочат,
Избранница с
черными кругами под глазами, со шрамом?
Отмеряет муку,
убирает излишек,
Соблюдает
правила, правила, правила.
Эту избрали для
благовещенья что ли?
О Боже, смешно до
колик!»
Но сверкает оно,
не прекращая, хочет мне принадлежать, полагаю.
Были б даже кости
или жемчужная пуговица, я б не возражала.
В этом году мне и
не нужен роскошный подарок.
Да и в живых-то я
осталась совсем случайно.
Я бы с радостью
тогда любым способом покончила с собой. /убила себя
А тут покровы,
сверкают, как шторы,
Как прозрачный
атлас зимнего окна,
Белы, как детская
постель и сияют, как дыхание смерти.
О слоновая кость!
Должен быть где-то хобот, призрачная колонна.
Разве не видишь,
что я готова принять, что угодно?
Дай же мне это!
Не смущайся:
я буду не против, если он мал.
Не вредничай, я
готова принять и нечто огромное.
Давай сядем по
обе стороны, восхищаясь сияньем,
Сверканьем,
зеркальным блеском.
Давай сядем по обе стороны для последней
вечери, как в больнице.
Знаю, почему не
хочешь мне дать это,
Тебя ужасает,
Что мир с воплем
разлетится на части, и твоя голова вместе с ним,
Выпуклый
бронзовый древний щит,
Диковина для твоих
правнуков.
Не бойся, этого
не произойдет.
Я просто это
возьму, и отойду тихо в сторонку.
Не услышишь даже,
как я открываю, ни треска бумаги,
Ни разрываемых
ленточек, ни вскрика в конце.
Ты верно не
хочешь похвалить мою сдержанность.
Если б ты знал,
как меня убивают завесы.
Для тебя они
всего лишь прозрачны, как воздух.
Но Господи,
облака, словно хлопок.
Их легион. Они из
угарного газа.
Легко, легко
вдыхаю сладость,
Заполняющую
незримыми частицами вены,
Миллионом частиц,
съедающих жизнь мою год за годом.
По такому случаю
ты надел серебристый костюм. О, ты прибавил еще аппарат—
Неужто не можешь
все оставить цельным, как есть?
Неужто на все
нужно ставить багровое клеймо?
Зачем убивать
все, к чему бы ты ни прикоснулся?
Лишь одного
сегодня хочу, и лишь ты мог бы мне это дать.
Это стоит у окна,
огромно, как небо.
Веет от моих
простыней, холодного мертвого центра,
Где расщепленные
жизни закоченели, застыли, историей став.
Не хочу получать
это по почте, по пальчику, по кусочку,
Не хочу, чтобы
мне об этом рассказывали: пока все услышу,
Мне будет уже шестьдесят, буду слишком бесчувственна, чтобы этим
воспользоваться.
Всего лишь сними
завесу, покров, пелену.
Если там смерть,
Я наслажусь
глубинной силы ее тяготенья, вечными очами ее.
Тогда я поверю в серьезность
твою.
Тогда все обретет
благородство, тогда будет настоящий день рожденья.
Нож не будет
кромсать, но войдет
Легко и чисто,
как крик младенца,
И вселенная
выскользнет из меня.
Перевел Ян
Пробштейн
Трусливые
Этот придумал
псевдоним
И прячется, как
червяк, под ним.
Эта дама по
телефону
Выдает себя за
мужчину.
Растет маска,
червь гложет плоский
Глаз, носа и рта
полоски.
Женщины голос
становится полым,
Мертвея все
больше и больше,
Черви — как
стопор в глотке.
Ей ненавистна
Мысль о ребенке —
Сожрет красоту и
нервные клетки,
Лучше уж умереть,
чем растолстеть,
Совершенной, как
Нефертити, сделает смерть,
Увеличивает
яростно маска
Серебряный нимб в
каждом глазу,
Где дитя не
всплывет, окоема лишен,
Где будет лишь
он, лишь он.
Сильвия Плат
Песнь Марии
Воскресный агнец
потрескивает в собственном жире.
Жир
Смутную плотность
свою принес на заклание…
Священное золото
— окно.
Бесценным делает
его огонь,
Тот же огонь
Пожирал жирных
еретиков,
Извергал евреев.
Плывут их плотные
одеяния
Над шрамами
Польши, пепелищем
Германии.
Не умирают они.
Сердце моё разрывают
когти серых птиц,
Прах рта, зола
глазниц.
Они уселись над
пропастью,
Пастью,
Исторгшей в
пространство одного человека.
Печи пылали, как
небеса, раскалены.
Это сердце —
Сей Холокост, в
который вхожу я,
О золотое дитя,
мир убьёт и пожрёт тебя.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Зимние деревья
Влажные чернила зари растворяют свою синь.
На промокашке туманов деревья
Кажутся рисунком на тему ботаники —
Кольцом на кольце слои воспоминаний,
Ряд венчаний.
Не ведая ни абортов, ни блядства,
Истиннее женщин,
Они осеменяются совсем без усилий!
Вкушая безногие ветра,
Вросли по пояс в историю —
Неотмирность, полная крылий.
В этом они — Леды.
О мать, услады и листьев,
Кто эти пьеты?
Песнопенья теней голубков не дают облегченья.
Сильвия Плат
Бразилия
Явятся ли они,
Люди с телами из стали,
Крылатыми локтями
И дырами глазниц, что ждут,
Когда их выраженьем наполнят
Туч громады.
Эти сверхлюди! —
А мой малыш —гвоздь
Который вбивают, и он
Вопит из пухлых костей
В пространство, а я почти
Исчезла, его три зуба
Впились в мой палец большой —
И звезда,
Старая песня.
В проулке повстречала овец и фургоны,
Земля красна, материнская кровь.
О Вы, кто
Пожирает людей, как света лучи,
Оставьте его
Нетронутым среди зеркал,
Без приношенья голубя во искупленье,
Во славу,
Славу и Власть.
Сильвия Плат
Соглядатай
Твой брат мои
кусты пострижёт!
Они затеняют твой
дом,
Длинноносый
садовод,
Родинка на плече
моем,
Чтоб по
рассеянности сковырнуть,
Кровью истечь,
если такое произойдет.
Пятно тропиков до
сих пор
Проступает мочой
на тебе, грехом.
Вроде вонючего
куста.
Может, ты и
местный,
Но эта желтизна!
Божеужасна!
Твое тело — один
Длинный
никотинопалец,
На котором я,
Белая сигарета,
Сгораю, тебя
услаждая,
Доводя до буйства
твои блеклые клетки.
Дай мне в тебе
угнездиться!
Моей
рассеянности, бледности!
Дай приступить им
к чудной алхимии,
Которая выплавит
из кожи
Серое сало до
самых костей.
Так я видела, как
твой гораздо более болезный
Предшественник
весь обернулся
В свадебный торт
футов шести с половиной,
А он даже не был
зловредным.
Не думай, что не
замечаю твоей занавески —
Полночь, четыре
часа,
Горит свет (ты
читаешь),
Поигрывая с
черновиками на сквозняке,
Сучий язычок,
Ворсистый завлекатель,
Уловляешь мои
слова,
Вой зоопарка,
смягчая безумье
В зазеркальном
разговоре, на котором любишь меня ловить.
Как ты
подпрыгнул, когда я прыгнула на тебя!
Руки скрестил,
ушки на макушке,
Желт, как жаба
под каплей,
Которая все
никак, никак не капнет
В пустыне
коровьеводов,
Катящих свои
вымена домой
К
электродоильнику, женульке,
Голубому глазищу,
следящему, как Бог,
Или небу,
кодирующему следящих за ним.
Я позвала.
Ты выполз,
Болезный, квелый,
Бельгийский
тролль, с низкой
Церковной
улыбкой,
Намазывающейся,
как масло.
Вот для чего я —
Блоха нательная!
Глаза, как мыши,
Шныряющие по моим
вещам,
Влезающие в
конверты,
Исследующие
ширинки
Мужских брюк,
Почивших на
спинке стула,
Вскрывающие
пухлые улыбки,
Глаза двух деток,
Чтобы убедиться —
Каменная жаба! Милая соседка! Сука-сестрица!
Сильвия Плат
Бездетная
Лоно
Громыхает своим
стручком. Луна
Высвободилась из
пут древесных, да некуда ей идти.
Мой ландшафт —
ладонь без линий,
Запутались в узел
пути,
Я сама — этот
узел,
Сорванная тобой
роза —
Эта плоть,
Слоновая кость,
Непотребна, как
крик младенца.
Как паучиха, тку
зеркала,
Образу своему
лишь верна,
Только кровь
движет моими речами —
Испей — она
красна и темна!
А мой лес —
Мое погребенье,
Этот холм, этот
блеск
Мертвецов с
разверстыми ртами.
Талидомид[5]
О пол-луны,
Пол-мозга,
свечение —
Негр,
загримированный под белого,
Твои темные
Обрубки ползут и
страшат —
Паучьи, опасные.
Какой перчаткой
Из кожи какой
Защититься
От этой тени —
Несмываемые
ростки,
Кулаком в
ключицы,
Лица,
Пролезли в бытие,
Протащив за собой
Надрезанную
кровавую оболочку
Отсутствий. Ночью
Я плотничаю,
мастеря место
Для того, чем
одарили —
Любовью двух
влажных глаз и писком.
Белый плевок
Безразличия!
Вращаются и
опадают темные плоды.
Стекло треснуло
поперек,
Образ
Улетучиваясь,
испаряется, как упавшая ртуть.
Сильвия Плат
Письмо в ноябре
Любимый,
Мир меняется
вдруг, меняет цвет.
В девять утра
свет
Фонарей
расщепился, струясь сквозь стручки бобовника в форме
Крысиных хвостов.
Это Арктика,
Этот черный
кружок шелковых каштановых трав —прядка детских волос.
В воздухе зелень
Мила и мягка,
Обнимает любя,
как подушки дивана.
Я раскраснелась,
мне тепло.
Мне кажется, я
великанша.
Я так глупо рада,
Мои резиновые
сапоги
Шлепают и шлепают
через прекрасный багрец.
Это — мои
владенья.
Дважды в день я
Их измеряю,
шагая,
Вдыхая варварскую
святость сине-зеленых
Зубцов, чистый
металл,
И стену старых
покойников.
Люблю их.
Я люблю как
историю их.
Золото яблок
Только представь:
Семьдесят
деревьев моих
Держат свои
рдяно-золотые шары
В густом сером
супе смерти.
Миллион золотых
Листьев их
бездыханен и металличен.
О любовь, О целибат,
Это именно я,
А не кто-то идет
по пояс в воде.
Невосполнимое
Золото
кровоточит, углубляясь — устья-уста Фермопил.
Сильвия Плат
Соперница
Если б улыбалась
луна, на тебя похожа была б она.
Ты производишь
такое же впечатление
Чего-то
прекрасного, но и губительного.
Вы обе велики
заемным светом. Ее рот
В горестном зевке
скорбит о мире; бесчувственен твой,
А твой главный дар
— все превращать в камень.
Я пробуждаюсь в
мавзолее, а рядом ты
Барабанишь
пальцами по мраморному столу, ища сигареты,
Как женщина ты
зла, но не слишком нервозна,
Тщишься сказать
нечто, чтоб не нашлось ответа.
Унижает своих
подданных также луна,
Но днем нелепа
она. Твоя ж неприязнь
Проникает в
почтовый ящик с завидным упорством. Она
Бела и пуста,
вездесуща, как угарный газ.
Ни дня от твоих
вестей спасения нет.
Быть может,
бродишь по Африке, но думаешь обо мне.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Папуля[6]
Никогда, никогда,
никогда
Черный сапог тебе
не натянуть
В котором жила,
как нога,
Тридцать лет, и
бледна, и худа,
Не смея дыхнуть
иль чихнуть.
Нужно было убить
тебя, папуля,
Да не успела — ты
умер сам — мешок
Мраморно-тяжек, словно
там Бог,
Статуей жуткой палец навис склизко,
Огромен и сер, как тюлень Фриско,
Голова же в
Атлантике, полной смури,
Льющей зелень фасоли
в нежность лазури
Прекрасной
носетской бухты.
Я молилась, чтобы
воскрес ты.
Ach, du.
На немецком
языке, в польском городке,
Который расплющил
каток
Войны, войны,
войны.
Но заурядно
звался тот городок.
Мой польский друг
Говорит, что было
несколько дюжин таких.
Посему вовек не
найду,
Чьи мостовые
топтал ты, сея беду,
А с тобой
говорить не могла никогда.
Язык застревал во
рту,
В проволоке
колючих пут.
Ich, ich, ich, ich, —
Слов не
выговорить сих.
Мне казалось,
немец любой был тобой.
Как ругательство,
неприличен язык.
Мотор душегубки
Душил меня, как
еврейку
Дахау, Освенцима,
Бельцена.
Как еврейка я
говорить начала,
За еврейку сойти
я вполне бы могла.
Снег Тироля,
прозрачное венское пиво
Не столь уж чисты
и правдивы,
С цыганской
прабабкой, с судьбой-индейкой
С везеньем
еврейским и колодой Таро
Я вполне бы могла
быть еврейкой.
Я всегда боялась тебя
Твоего Luftwaffe, твоего жаргона,
Усиков аккуратных
твоих,
Арийских глаз
голубых,
Танком проехал,
живое губя —
Не Бог, а
свастика ты,
Небо отступит от
такой черноты.
Фашист каждой
женщине мил,
Сапогом ударив в
лицо, покорил
Сердцем изверга,
такой же изверг, как ты.
Ты стоишь у классной
доски, папуля,
На фото, которое
мне дали,
Подбородок
раздвоен, не видно сапог,
Но от этого менее
чёрен едва ли,
Не менее чёрен,
чем чёрт, ты смог
Расколоть
сердечко мое на части.
Мне было десять,
когда тебя закопали.
В двадцать я
попыталась покончить с собой,
Чтобы быть рядом
с тобой, с тобой.
Чтобы вместе были
хотя бы кости.
Но меня с того
света вернули
И склеили снова
меня потом.
И я поняла, как
жить мне впредь.
Я нашла такого, как
ты, папуля —
Человек из «Mein Кampf», чёрный, как смерть,
С любовью к дыбе
и сапогу,
И я сказала, что
так тоже смогу.
Итак, я выход
нашла, папуля:
Вырвала с корнем
провод чёрного телефона,
Чтоб голоса червяками
не проскользнули.
Я убила бы сразу
двух, убив одного
Вампира,
твердившего, что он был тобой,
И пил мою кровь целый
год или нет —
Если хочешь
знать, целых семь лет.
Можешь теперь обрести
покой.
Колом твое чёрное
сердце проткнули,
В деревне тебя
никогда не любили.
Танцуют они на
твоих костях, топча твой прах,
Они тебя давно раскусили,
Папа, выродок, я выход нашла, папуля.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Ты
Клоун, счастлив
ты, делая стойку на руках,
Почти небожитель,
череп, как у луны,
Как рыба,
выскоблен. Здравый смысл
Вверх тормашками,
как у птицы Додо.
На себя намотан,
как нитей клубок,
Как сова, летишь
сквозь собственный мрак.
Со дня
Независимости до дня Дураков
Нем, как рыба,
как репа, умён,
Мой небоскрёбчик,
мой бублик, батон.
Как туман,
расплывчат, долгожданен, как письмецо.
Путешествуешь,
как наживка-креветка,
Ты дальше
Австралии, как Атлас, согбен.
Уютно живешь ты,
как в бочке селёдка.
Как невод для
ловли ужей, дыряв.
Прыгуч ты, как
мексиканский боб.[7]
Как дважды два,
ты всегда прав.
У Tabula
rasa — твоё лицо.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Амнезия
Бесполезно,
бесполезно сейчас молить: Узнай!
Ничего не
поделаешь с этим прекрасным пробелом — лишь полируй.
Имя, дом, ключи
от машины,
Миниатюрная
женушка —
Стерты — ах, ах,
вздыхай.
Четыре младенца и
газовая плитка.
Сестры размером с
червячков и молниеносный доктор —
Пакуй его туда
же.
Прошлые
происшествия
Слезают, как
кожа.
Спустить все это
в канализацию!
Обнимая подушку,
Как рыжую
сестренку, коснуться которой не смел,
Он мечтает о
новой —
Бесплодной, все
бесплодны!
И другого цвета.
Как будут
странствовать, странствовать, пейзажи
Сверкают позади
обнявшихся сестры и брата —
Хвост кометы!
И деньги потоком
спермы за всем.
Одна сестра
Приносит зеленый
напиток, другая — голубой.
Восстают по обеим
сторонам, как звезды.
Пенится и
пламенеет питьё.
О сестра, мать,
жена,
Жизнь моя — милая
Лета.
Я никогда,
никогда не вернусь домой!
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Лихорадка
Чисты? Разве
чисты они,
Адские эти огни?
Туп, туп узел
тройной
Пут, как жирный
Цербер цепной,
Что пыхтит у
ворот тут.
Но бессилен
вылизать он
Огонь моих
сухожилий.
Грех, грех,
— вопит трут.
Невыносима вонь
Огарка свечи!
Любимый, родной,
Низко стелется
дым,
Как шарфы
Айседоры. Боюсь, что один
Угодит под
колёса. Так зловеще
Дымят эти свечи,
Что дым сродни пятой стихии.
Обовьёт он весь
шар земной,
Все старые и
больные
Будут задушены
им.
В колыбели
младенец больной,
Орхидея нависла
над ним,
Как жуткий
висячий сад,
Из воздуха
леопард,
Возник, как черта
двойник,
От излучения вмиг
Побелел он и тут
же сник.
Грех, грех!
Развратников тела
Раскалены добела
И пожраны, как
прах Хиросимы.
Всю ночь я
металась в жару, любимый,
Как поцелуй
прокаженного, тяжела простыня.
Три ночи. Три
дня.
Куриный бульон,
лимон и вода —
От воды уже рвет.
Не надо.
Для тебя и для
всех я слишком чиста —
Тело твое ранит
меня,
Как Господа —
мир. Я— Лампада,
Моя голова — луна
Из японской
бумаги, моя золотая кожа
Изысканна и
бесконечно бесценна она.
Не поразил ли
тебя мой жар и мой свет?
Я сама по себе, я
— огромная камелия,
Полыхаю, мерцаю,
схожу на нет.
Мне кажется, я
легче гелия,
Кажется, я могу
вознестись —
Бусинки
раскаленного металла взлетают ввысь,
И я — чистый
ацетилен,
Девственница,
вознесусь
Среди поцелуев,
роз,
Херувимов, всего,
Что с розовым
цветом слилось.
Но без тебя, без
него
Без него, без
него
(Как юбки старой шлюхи,
все мои «я» расползлись) —
В Рай — ввысь.
Перевел Ян
Пробштейн
Оригинал
Другой перевод:
Сильвия Плат
Пчелиное собрание
Кто эти люди,
встречающие меня на мосту? Это деревенские жители:
Священник, дьяк,
повитуха, агент по продаже меда.
В летнем
безрукавном платье я беззащитна,
Они же все в
перчатках, масках, почему не предупредили меня?
Они улыбаясь,
снимают маски, прикрепленные к старинным шляпам.
У меня, как у
цыпленка, голая шея, неужели никто не любит меня?
Нет, вот
секретарь пчеловодов в белом комбинезоне
Застегивает
нарукавники на моих запястьях и накидку от шеи до колен.
Теперь я в шелке,
белом, как молочай, не заметят пчелы меня.
Они не учуют мой
страх, страх, страх.
Где теперь пастор
— этот вот в черном?
Кто повитуха — ее
ли плащ голубой?
Каждый кивает квадратной
черной головой, все они рыцари в шлемах с забралами.
Нагрудники из
марли завязаны у подмышек.
Изменились улыбки
и голоса. Меня ведут через фасолевое поле.
Полоски фольги
мигают, как люди.
Пыльники из
перьев машут руками в море цветов фасоли.
Кремовые цветы
фасоли с черными глазами и листьями, как уставшими сердцами.
Не сгустки ли
крови волокут усики вдоль того волоконца?
Нет, нет, это
алые цветы, которые станут однажды плодами.
Теперь мне дали
модную итальянскую соломенную шляпу
И черную маску-вуаль,
которая облегает лицо, превратив меня в одну из них.
Меня ведут в
остриженную рощу, в кольцо ульев.
Это боярышник
пахнет так одуряюще?
Нагое тело
боярышника усыпляет своих детей эфиром.
Не хирургическая
ли операция здесь?
Не хирурга ли
ждут соседи:
Это виденье в
зеленом шлеме,
Сверкающих
перчатках и белом костюме?
Не почтальон ли,
мясник, бакалейщик — знакомый ли мой?
Бежать не могу —
укоренилась, и можжевельник
Ранит меня
желтыми сумками и острыми пиками.
Бежать не могу,
иначе придется навечно пуститься в бега.
Белый улей
закрыт, как девственница:
Запечатала соты с
расплодом, мед, и тихо жужжит.
Дым клубится и
стелется шарфом по роще.
Разум улья
думает, что это конец света.
Вот они, первые
вестники, в истеричной своей эластичности.
Если буду тихо
стоять, они примут меня за лесной купырь,
Простую душу,
которую их злоба не тронет,
Даже не
шелохнусь, сросшись с кустарником.
Деревенские
достают рамки, охотясь за маткой.
Прячется ли она,
поедает ли мед? Она очень умна.
Она стара, стара,
стара, но должна прожить еще год и знает о том,
А в смежных сотах
молодые матки мечтают
О дуэли, в
которой наверняка победят,
Завеса воска
отделяет их от брачного полета,
Взлета убийцы в
небо, которое любит ее.
Деревенские
убирают молодых маток — убийства не будет.
Старая матка
прячется, неужели столь неблагодарна?
Я устала,
изнурена —
Белая колонна
среди тьмы ножей.
Я дочь мага,
которая не отступает.
Деревенские
снимают маски и пожимают руки.
Чей это длинный
белый ящик в роще? Чего достигли они? Почему меня бьет озноб?
Перевел Ян
Пробштейн
Прибытие
пчелиного ящика
Я заказала его,
этот чистый белый ящик,
Квадратный, как
стул, и почти неподъёмный.
Я назвала бы его
гробом для карлика
Или квадратного
младенца,
Если бы не было в
нем этого гуда.
Ящик на замке, он
опасен.
Я должна пробыть
с ним всю ночь
И не могу от него
отойти.
В нем нет окон, и
не видно, что там внутри.
Есть только
сеточка, выхода нет.
Прикладываю глаз
к сетке.
Там темень,
темень,
И кажется, что
роятся руки африканцев,
Уменьшены и сжаты
для экспорта,
Черное на черном,
гневный рой.
Как выпустить их?
Больше всего меня
устрашает шум,
Не разобрать
слогов,
Как римская
толпа,
Поодиночке малы,
но боже, все вместе!
Ухо прикладываю к
яростной латыни.
Я не Цезарь.
Просто я заказала
ящик маньяков.
Можно их отослать
обратно.
Они могут и
умереть, кормить их я не обязана, я их владелица.
Интересно,
насколько голодны они.
Интересно,
забудут ли они меня,
Если я просто
открою замки, отойду назад, в дерево превратившись.
Здесь есть
светлые колонны ракитника
И нижние юбки
черешен.
Они могут сразу
же проигнорировать меня
В лунном
комбинезоне и похоронной вуали.
Из меня не
извлечь меда —
С чего бы им на
меня напускаться?
Завтра буду
ласковым Богом, выпущу их на волю.
Ящик — только
временная мера.
Сильвия Плат
Жала
Голыми руками
держу соты.
Человек в белом
улыбается, его руки также обнажены.
Наши марлевые
нарукавники опрятны и приятны,
Горла наших
запястий — отважные лилии.
Перед ним и мной
—
Тысячи чистых
ячеек,
Восемь желтых
чаш-сот,
И сам улей —
чайная чаша,
Белая, с розовыми
цветочками сверху,
С большой любовью
я их покрыла эмалью,
Думая:
«Прелестно, прелестно».
Ячейки с
расплодом, серые, точно окаменевшие раковины,
Ужасают меня:
столь древними кажутся.
Что покупаю
— буро-красный рой?
Есть ли вообще в
нем царица?
Если и есть, то
стара,
Крылья ее —
рваные шали, вытерт плюш
На длинном теле —
Ничтожна, нага,
не царственна и даже постыдна.
Стою средь
колонны
Крылатых, не
чудодейственных женщин,
Медовых рабынь.
Я — не рабыня,
Хотя годами ела
пыль
И вытирала посуду
своими густыми волосами.
Наблюдала, как
испарялась странность моя —
С опасной кожи
голубая роса.
Будут ли они
ненавидеть меня,
Женщины эти,
которые всегда снуют,
Их новости —
расцветший цветок клевера или черешни?
Все почти
сделано,
Все под
контролем.
Вот мой медовый
аппарат,
Будет работать
без размышлений,
Раскрываясь
весной, так энергичная матка
Рыщет в пенных
сливочных гребнях,
Так луна рыщет в
море в поисках пудры цвета слоновой кости.
Есть и еще один
наблюдатель.
Он не имеет
никакого отношения ни к продавцу улья, ни ко мне.
Вот и ушел он
Восемью большими
скачками большой козел отпущения.
Вот один тапок,
вон другой,
А вот квадрат
белой ткани,
Который носил он
вместо шляпы.
Он был мил,
Пот усилий его,
превратившийся в дождь,
Мир заставил
плодоносить.
Пчелы его
обнаружили,
Облепив губы его,
словно ложь,
Усложняя черты.
Они считали, что
ради этого стоило умереть, но мне
Нужно личность
найти, царицу —
Спит она или
мертва?
Где она была
С львино-красным
телом и крыльями из стекла?
Вот летит она,
Вид ее ужаснее,
чем всегда:
Красный шрам в
небе, красная комета
Над двигателем,
убившим ее —
Мавзолеем, домом
из воска.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Рой
Кто-то в кого-то
стреляет в нашем городке:
В воскресенье на
улице глухой ба-бах.
Ревность может
кровь пустить без сомненья
И черными розами
путь устелить.
В кого здесь
стреляют? Что за пальба?
Это на тебя
наставлены шпаги,
Наполеон, под
Ватерлоо, под Ватерлоо,
Горб Эльбы несёшь
на короткой спине,
А снег выхватил
сверкающие шашки наголо —
Роясь за строем
строй со звуком Ш-ших!
Ш-ших! В шахматы
играешь людьми,
Пешками из
слоновой кости.
Во ртах и в
глотках грязь кишит,
Ступени славы
французских сапог.
Плавится золото
российских куполов,
В печи алчности
полыхает пожаром.
Тучи, тучи. Рой
возносится шаром
На вершину черной
сосны, клубясь.
Его надо сбить:
Бах! Бах!
По тупости рой
думает это Бог
Грозно глаголет в
раскатах грома.
Обнажая в
собачьем оскале пасть
Пса из своры,
желтого пса,
Желтый клык
грызет слоновую кость,
Скалясь, как вся
свора, как все и вся.
Пчелы взвились на
семьдесят футов ввысь!
Над Германией,
Россией, Польшей!
Пологие холмы,
кровавые поля
Съежились до
размера гроша, не больше.
И вот уж река —
перейден рубеж.
Колючками
ощетинился летучий еж,
Но спорят пчелы,
виясь черным шаром,
В серых перчатках
склонился человек
Над сотами мечты,
над ульем-станцией,
Где поезда верны
стальному расписанию,
Однако нет стране
ни конца, ни края.
Бах! Бах! Падает
сражён,
Валится в заросли
плюща легион —
С конницей и
Великой Армией покончено!
В красных
лохмотьях Наполеон!
Победы и доблести
последний знак.
В соломенную
треуголку рухнул рой.
Эльба, Эльба —
средь моря свищ!
Белые бюсты
маршалов и генералов
Заползли червями
в углубленья ниш.
Как поучительно!
За строем строй
По доске, обитой
тряпкой трёхцветной,
Тела бессловесной
шагают толпой
В твой, Матерь
Франция, новый мавзолей,
Во дворец
слоновой кости идут безответно.
Улыбается человек
с серыми руками,
Сосредоточен и
деловит.
Это вовсе не руки
—
Погреба из
асбеста.
Бах! Бах! «Я и сам едва не был убит».
Жала, как
чертежные кнопки, огромны,
Вроде как у пчел
есть понятье о чести —
Но неподатлив
разум их черный.
Наполеон
улыбается удовлетворенно:
О Европа! О меда
тонны!
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Зимовка
Сейчас легкая
пора, нечего делать.
Я взвихрила
центробежный экстрактор повитухи.
Я добыла мед,
Шесть банок,
Шесть кошачьих
глаз в винном погребе,
Что зимуют во
тьме без окон,
В сердцевине дома
Рядом с прокисшим
джемом предыдущего жильца
И с бутылками
пустого блеска —
Джином имярека.
В этой комнате я
никогда не была.
В этой комнате я
вздохнуть не могла.
Черный пучок тьмы
похож на нетопыря,
Не свет,
Но фонарь,
его бледная
Китайская
желтизна на страшных предметах,
Черный маразм.
Распад.
Владенья.
Это они мной
владеют.
Ни жестоки, ни
безразличны,
Всего лишь
невежественны.
Время
рассчитывать на пчел — пчел,
Столь
медлительных, что узнаю их с трудом,
Идут как солдаты
строем
К банке с сиропом
Восполнить мед,
который у них взяла.
Тейт и Лайл дают
им заряд,
Рафинированный
снег.
Вместо цветов
живут на банках Тейта и Лайла.
Это они
принимают. Настали холода.
Теперь они
клубятся роем,
Черный
Разум против всей
белизны.
Улыбка снега
бела.
Снег простирает
мейсенское тело
На целую милю,
куда в теплые дни
Они могут лишь
притащить своих мертвецов.
Все пчелы —
женщины,
Свита и длинная
царственная особа.
Они избавились от
мужчин,
Туповатых,
неуклюжих, нерасторопных зануд.
Зима для женщин:
Женщина за
вязаньем застыла,
У колыбели из
испанского ореха,
Тело ее — на
холоде лампочка, слишком оцепенела для мыслей.
Выживет ли улей,
удастся ли
Гладиолусам
получить банковский заем за огонь,
Чтобы прожить еще
один год?
Что им по вкусу —
рождественские розы?
Пчелы летают. Они
предвкушают весну.
Сильвия Плат
(1932—1963)
Повешенный
За корни волос
держит меня некий бог.
Извиваюсь в
высоковольтной сини его, как пустынный пророк.
Ночи ускользнули
из вида, как ящерицы веки:
Мир лысых белых
дней обнаженной впадины глаз.
Коршуном скука к
этому дереву пригвоздила меня.
Был бы он мной,
делал бы то же, что я.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Маленькая фуга
Качаются черные
пальцы тиса;
Плывут над ними
холодные облака.
Так глухонемые
слепым
Пoдают сигнал,
который не принят.
Мне нравятся
черные формулировки.
Бесформенность
вот этого облака!
Белого, как белок
глаза!
Глаз слепого
пианиста
За моим столиком
на корабле.
Он ощупывал пищу.
У пальцев его
были носы куниц.
Не могла оторвать
глаз.
Ему был внятен
Бетховен:
Черный тис, белое
облако,
Ужасные осложнения.
Ловушка для
пальцев — клавиш мятеж.
Глупы и пусты,
как тарелки —
Так слепцы
улыбаются.
Завидую громкому
шуму,
У Grosse Фуги ветвистость тиса.
Глухота — это
нечто иное.
Столь черно
жерло, отец!
Вижу твой голос,
Черный и
лиственный, как в детстве.
Порядок ветвей
тиса
Готический и
варварский, чисто немецкий.
Мертвецы оттуда
вопят.
Я ни в чем не
повинна.
Тогда тис — мой
Христос.
Не так ли точно
его пытают?
А ты во время
Великой Войны
В калифорнийской
закусочной
Лопал сосиски!
Они расцвечивают
мои сны,
Красные,
крапчатые, как перерезанные шеи.
Настало
безмолвье!
Великая немота
порядка иного.
Мне было семь. Я
ничего не знала.
Мир явился таким.
У тебя была одна
нога и прусский ум.
Сейчас похожие
облака
Расстилают
просторные простыни.
Ты ничего не
сказал?
У меня память
хромает.
Помню глаз
голубой,
Ящичек мандарин.
Да, это был тот человек!
Смерть
раскрылась, как черное дерево, черно.
Я выжила до поры,
Утро своё привожу
в порядок.
Вот— пальцы мои,
вот — мой малыш.
Облака —
подвенечное платье, столь же бледны.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Годы
Они входят, как звери из
Открытого космоса святости, где шипы —
Не те мысли, на которые ложусь, как йог,
Но зелень и темень, столь чистые,
Что заледенев, они остались как есть.
О Господи, я не такая, как Ты
В просторной Твоей черноте,
Везде звезды торчат, яркие, глупые конфетти.
Мне вечность скучна,
Никогда не мечтала о ней.
Что я люблю,
Так это поршень в движенье —
Душа замирает.
И копыта коней —
Как безжалостно они взбивают дорогу.
А ты, великий Стасис —
В чем величье твое?
Год ли тигра теперь, чей рык у дверей?
Христос ли это —
Ужасный
Ожог Бога на нем,
Рвущемся воспарить и сорваться, покончив с собой?
Ягоды крови сами по себе, они очень недвижны.
Копытам этого не достать,
В синем пространстве поршни шипят.
Сильвия Плат
Мюнхенские
манекены
Совершенство
ужасно, у него детей быть не может.
Холодное, как
снега дыханье, оно трамбует утробу,
Где на ветру
развеваются тисы, как гидры,
Древо жизни и
древо жизни
Отпускают луны
свои на волю, месяц за месяцем, бесцельно.
Поток крови — это
потоп любви,
Полное
самопожертвование.
Сие означает:
отныне идолов нет, кроме меня,
Меня и тебя.
Так, в серной
своей милоте, улыбаясь
Манекены эти
нынешней ночью
В Мюнхене, морге
между Парижем и Римом,
Наги и лысы,
прислонившись, стоят в мехах,
Оранжевые леденцы
на шестах,
Невыносимы,
безмозглы.
Снег осыпает
хлопья тьмы.
Никому нет до
этого дела. В отелях
Руки откроют
двери и выставят туфли
Для
наведенья углеродного блеска,
В которые завтра
втиснутся широкие стопы.
Одомашненность
этих окошек
Младенческие
кружавчики, зеленолистая кондитерская,
А чёрные телефоны
висят на крючках,
Поблескивая
Поблескивая и
переваривая
Безголосость.
Снег безголос.
Сильвия Плат
Тотем
Паровоз убивает
рельсы, серебряная колея
Простирается в
даль. Все равно она будет пожрана.
Бег ее
бесполезен.
По ночам
открывается красота утонувших полей,
Заря золотит
фермеров, как поросят,
Слегка раскачивающихся
в плотных костюмах,
Белые башни
Смитфильда впереди,
Жирные ляжки
коров и кровь у них на уме.
Безжалостен блеск
мясницких ножей,
Гильотина мясника
шепчет: «Каково же, каково же?»
На блюде заяц
почил,
Его детская
головка отдельно, специями благоухая, —
Освежеван, с
мехом и человечность содрали.
Давайте сожрем
его, как ученье Платона,
Сожрем, как
Христа.
Эти люди некогда
значили нечто —
Круглые их глаза,
зубы, гримасы
На
палке-трещотке, подделке змеи.
Устрашит ли меня
капюшон кобры —
Одиночество глаза
ее, зрака гор —
Ушко,
в которое небо вечно вдевает нитью себя?
У мира кровь
горяча, он вспыльчив и человечен,
Говорит заря,
разливая потоки крови.
Нет окончанья
пути — лишь чемоданы,
Из которых
неизменное «я» вылезает, раскладываясь, как костюм,
До блеска
заношенный, с карманами, набитыми пустяками,
Желаньями,
билетами, короткими замыканиями, складными зеркалами.
Я зол до безумья,
— взывает паук, размахивая множеством лапок.
Он и вправду
ужасен,
Ужас множится в
глазах мух.
Они жужжат, как синие
дети
Попав в
бесконечности сети
Со множеством
щупалец,
Повязанные одной
паутиной-смертью.
Сильвия Плат
Дитя
Абсолютно
прекрасен лишь твой чистый взгляд.
Я хочу наполнить
его цветом и утками,
Новый зоосад,
Названия которому
выдумываешь сама —
Апрельская
снежинка,
Трубка индейца,
Стебелёк без
морщинки,
Пруд, в котором
Образы
величественны и классичны —
Не это тревожное
Заламывание рук,
мрачный
Беззвездный
потолок.
Сильвия Плат
Паралитик
Это бывает. Будет
ли продолжение? —
Разум мой —
скала,
Ни пальцами не
ухватишь, ни языком.
Мой бог, железное
легкое,
Который любит
меня, раздувает
Два моих
Пыльных мешка,
Не дает мне
Отключиться, пока
День скользит
снаружи, как телеграфная лента.
Ночь приносит
фиалки,
Гобелены глаз,
Огни,
Мягкую речь
безымянных
Говорунов: «Ты в
порядке»?
Накрахмаленная
недостижимая грудь.
Мертвое яйцо, я
лежу
Весь целиком
На цельном мире,
которого не достать,
Взобравшись на
узкий, белый
Прикроватный
ролик,
Фотокарточки
навещают меня:
Моя жена, в мехах
1920-х, давно мертва и плоска,
Рот полон
жемчужин,
Две девочки
шепчут:
«Мы твои дочери»,
плоские, как она.
Стоячие воды
Заворачивают мои
губы,
Глаза, нос и уши
В прозрачный
целлофан,
Который проткнуть
не под силу мне,
Лёжа на голой
спине,
Я улыбаюсь,
будда: все
Нужды, желания,
Спадая с меня,
словно кольца,
Обнимают свои
огоньки.
Лапа
Магнолии,
Пьяна от
собственных запахов,
Ничего не просит
у жизни.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Жиголо
Карманные часы, я
тикаю исправно.
Улицы —
ящероподобные расщелины,
Наклонные, с
отверстиями, где удобно прятаться.
Лучше всего
встречаться в тупике,
В бархатном
дворце
С зеркальными
окнами.
Там ты в
безопасности,
Нет ни семейных
фотографий,
Ни колец в носу,
ни плача.
Яркие
рыболовецкие крючки, улыбки женщин,
Впиваются в мое
дородное тело,
И я в броском
черном трико
Перемалываю груду
их грудей, как медуза.
Чтобы насытить
Виолончели
стонов, я ем яйца —
Яйца и рыбу,
основу —
Кальмар,
возбуждающий влеченье.
Слабеют уста,
Уста Христа,
Когда мой
двигатель достигает конца.
Разболтанность
моих
Золотых суставов,
То, как я
превращаю шлюх в серебристую рябь,
Стелется ковром,
брошенным в тишь.
Это неисчерпаемо,
нет ему конца.
Никогда не
состарюсь. Новые устрицы
Вопят в море, а я
Блистаю, как
Фонтенбло,
Удовлетворенно,
В водомете глаза,
Сквозь гладь
пруда которого нежно
Склонившись, вижу
себя.
Сильвия Плат
Шарики
С рождества они
живут с нами,
Простодушные и
чистые,
Животные с
овальными душами,
Заняв полкомнаты,
Двигаясь, трутся
резиной о шелк
Незримых потоков
воздуха,
Издавая взвизг
или хлопок,
Когда их атакуют,
затем удирают на отдых дрожа.
Желтый пескарь,
голубой луфарь —
Живем с такими
странными лунами
Вместо мертвой
мебели!
Соломенные
коврики, белые стены
И эти блуждающие
сферы
Тонкого воздуха,
красные, зелёные,
Услаждают сердце,
Как исполненные
желания либо
Как вольные
павлины,
Благословляют
старую землю пером,
Окованным
металлами звёзд.
Маленький братик
твой
Заставляет шарик
свой
Визжать, как
кошку,
Словно видит
чудной
Розовый мир, на
обратной стороне которого, можно перекусить,
Он кусает,
Затем отпрянув,
Садится, пузан,
Созерцая мир,
чистый, как вода,
Красный
Обрывок в его
кулачке.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Слова, случайно
услышанные по телефону
О, грязь, грязь,
как текуча! —
Густа, как
импортный кофе, и с вялым пульсом.
Говори, говори!
Алло, кто это?
Это пульс
кишечника, любителя пищеварения.
Это он сложил эти
слоги.
Что означают эти
слова, слова?
Они хлюпают, как
грязь.
О Боже, как
теперь телефонный столик отмыть?
Они рвутся
из множества дыр телефонной трубки, ищут
слушателя.
Он здесь?
Теперь вся
комната полна шипенья. Аппарат
Убирает щупальца.
Однако икра
проникла в мое сердце. Она весьма
детородна.
Канализационная
труба —
Ты слишком
велика. Надо, чтобы забрали тебя.
Маки в июле
Маленькие маки,
адовы огоньки,
Зла не причините?
Вы полыхаете. Не
прикоснешься.
Руки кладу на
огонь. Не горят.
Но наблюдать
изнурительно,
Как извергаете
красное пламя, словно губами,
Словно кровавыми
ртами.
Юбочки ваши в
крови!
Благоухаете. Не
прикоснешься.
Где ваш
опиум, тошнотворные семена?
Если б могла
кровью изойти или забыться сном —
Или губами
слиться с таким мучителем-женихом!
Либо испить
напиток из капсулы этой стеклянной —
Чтоб застыть и
забыться.
Но бесцветен,
бесцветен он.
Сильвия Плат
Сожжение писем
Я развела огонь,
устав
От сжатых добела
кулаков
Старых писем, их
мертвящего треска,
Когда приближаюсь
к мусорнице.
Что они знают
такое, что мне неизвестно?
По зернышку
рассыпают пески,
Где мечта о
чистой воде
Улыбается, как
поездка на отдых.
Я не утончена,
Любимый, любимый,
я, знаешь, устала
От картонных
коробок цвета цемента или собачьей
своры,
В ненависти
которой —
Тоска на поводке
у человечьей стаи
В красных куртках
с глазами и метками почтовых штемпелей.
Этот огонь может
лебезить и лизать, но он беспощаден:
Ящик стеклянный,
Куда мои пальцы
проникнут, хотя
Они плавятся,
тают, и сказано им
Не прикасаться.
И здесь писанью
конец,
Вертким
закорючкам под наклоном, лебезящим, с улыбкой.
По крайней мере,
теперь для них нашлось место на чердаке.
По крайней мере,
не буду теперь у них на крючке
Немой рыбкой
С одним оловянным
глазом,
В поисках
проблесков,
В арктических
водах
Между этим
желаньем и тем.
И я в домашнем
платье ворошу кочергой картонных птиц.
Они прекраснее
моей бестелесной совы,
Утешают меня,
Взмывая и улетая,
но слепы они.
Они бы
вспорхнули, черны и блестящи, как ангелы черные,
Да нечего им
сказать.
Я о том
позаботилась.
Концом кочерги
Ворошу хлопья
бумаги, которые дышат, как люди,
Выметаю вместе
С пожелтевшим
салатом и немецкой капустой,
Вовлечена в их
голубые мечты,
Как зародыш,
вовлечена.
И с черными
краями
Увядает у ног
имя,
Витиеватое яичко
В гнезде из
корней волос и скуки —
Бледные глаза,
гортаней кожаных звуки!
Теплый дождь
марает волосы, не потушив ничего.
Вены мои, как
деревья, рдеют.
Собаки рвут на
части лису. Вот на что это похоже —
Красный взрыв и
крик:
Отколовшись от
разорванной сумки, он не умолкает
Со смертью глаза,
Набитого до
отказа,
Но продолжает
окрашивать воздух,
Сообщая частицам
туч, листьев, вод,
Что есть
бессмертье. Что он бессмертен.
Сильвия Плат
Сыну без отца
Ты осознаешь
отсутствие,
Как дерево, рядом
с тобой ныне растущее,
Как дерево
смерти, обесцвеченное, австралийский эвкалипт —
Лысеющий, молнией
выхолощенный — иллюзия,
И небо, как
свиной зад, полно безразличия.
Но сейчас ты
глуп,
И я твою глупость
люблю,
Ее слепое
зеркало. Гляну в него —
И ничего не вижу,
кроме собственного лица,
А тебе кажется,
что это смешно.
Хорошо, что ты
хватаешь мой нос, как ступеньку стремянки.
Однажды ты можешь
коснуться чего-то опасного —
Маленьких
черепов, разворошенных синих холмов, дьявольской тишины.
До тех пор твои
улыбки лишь денег полны.
Сильвия Плат
Мужество
заткнуться
Мужество
закрытого рта, несмотря на канонаду!
Линия розова и
тиха, греется на солнце червяк.
Черные диски за
ним, круги гнева,
И гнев неба,
спрямленный мозг неба.
Диски вращаются,
требуют слова,
Заряжены
свидетельствами насилия,
Внебрачных детей,
обманов, дезертирств, двуличья,
Игла путешествует
по желобу,
Серебряный зверь
меж двух черных каньонов,
Великий хирург,
ныне татуировщик,
Наносит одни и те
же синие жалобы,
Змей, младенцев,
соски грудей
Русалок и
двуногиx девушек-грёз.
Хирург молчалив,
не вымолвит ни слова.
Слишком много
смертей у него, руки его смертью полны.
Диски мозга
вращаются, как жерла пушек.
Есть еще древний
секач — язык,
Неутомим, лилов.
Нужно ль его отсечь?
У него девять
хвостов, что опасно.
И шум, который он
сдирает с воздуха, когда разойдется!
Нет, язык тоже
отставлен,
Висит в библиотеке
с гравюрами из Рангуна
И с головами лис,
выдр и кроликов мертвых.
Удивительный
экспонат —
И еще вещи,
которые он пронзил в свое время.
Но как насчет
глаз, глаз, глаз?
Зеркала убивают и
болтают, ужасное место,
Где пытка длится,
за которой можно лишь наблюдать.
Лицо, живущее в
зеркале этом — лицо мертвеца.
Не беспокойся о
глазах —
Они могут
побелеть, засмущаться — не подсадные утки они,
Их смертоносные
лучи сложены, как флаги
Страны, о которой
ничего уже не слышно, —
Строптивая
независимость,
Несостоятельная в
горах.
Сильвия Плат
Мистическое
Воздух — ветряки
с крюками
Вопросы без
ответов,
Блестящи и пьяны,
как мухи,
Чьи поцелуи
безжалостно жалят
В зловонном лоне
черного воздуха под соснами летом.
Я помню
Мёртвый запах
солнца на досках кают,
Упругость
парусов, длинных соленых полотнищ.
Тому, кто однажды
узрел Бога — как исцелиться?
Тому, кого взяли
в полон,
Не оставив ни
частицы,
Ни ногтя, ни
мизинца,
Без остатка
пожрали в пожарищах солнца,
В длинных пятнах
древних соборов —
Как исцелиться?
Пилюля облатки
Причастия?
Память? У стоячих
вод прогуляться?
Или собирать
пестрые кусочки
Христа из
мордочек грызунов,
Кротко грызущих
цветочки,
Их устремленья
столь приземлены,
Что им удобно —
карликам-горбунам
В чистеньких
домиках под спицами лютиков.
Неужто нет
великой любви —нежность одна?
Помнит ли море
того,
Кто шел, аки
посуху, по глади его?
Утечка молекул
тому названье.
Дымоходы города
дышат, запотело окно,
Дети елозят в
кроватках.
Солнце расцветает
геранью.
Сердце пока еще
бьется.
Сильвия Плат
Доброта
Доброта скользит
по дому.
Дама Доброта, как
она мила!
Голубые и красные
камни её колец
Дымятся в окнах, а
зеркала
Улыбок полны.
Что так же
реально, как плач ребенка?
Кроличий крик необузданней,
Но у кролика нет
души.
Сахар может
вылечить всё, говорит Доброта.
Сахар — необходимое
снадобье.
Кристаллы его — как
пилюли.
О доброта,
доброта,
Как мило ты склеиваешь
черепки!
Японские мои
шелка, отчаянные мотыльки,
Их в любой миг
проткнут иголкой без наркоза.
И вот входишь ты,
неся
Чашечку чая в
венчике дыма.
Поэзия —
реактивная кровь,
Ее остановить
нельзя.
Ты вручаешь мне
двух деток, две розы.
Сильвия Плат
Контузия
Цвет прилил к одной точке, неяркий багрянец.
Вся остальная
часть тела размыта,
Жемчужного цвета.
Море яростно
всасывается
В расщелину
скалы,
В одной впадине
центр всего моря.
Размером с муху
Знак рока
Ползёт по стене.
Захлопнулось
сердце,
Отпрянуло море,
Завешены зеркала.
Сильвия Плат
Предел
Эта женщина уже
совершенна.
На ее мертвом
лице
Улыбка свершенья,
Иллюзия эллинской
необходимости
Вплывает в свитки
ее тоги,
Ее нагие ноги
И стопы, кажется,
говорят:
Мы прошли долгий
путь, он завершен.
Все мертвые дети
свернулись, белые змейки,
Каждая над
Кувшинчиком
молока, уже пустым.
Она сложила
Их снова внутри
своего тела,
Как лепестки
закрывшихся роз,
Когда застывает
сад и запахи кровоточат
Из сладких
глубоких зевов ночного цветка.
Луне грустить не
о чем, она
Уставилась из-под
своего костяного капюшона.
Она привыкла к
таким вещам.
Развевается и шуршит
её траурный наряд.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Слова
Топоры
От чьих ударов разносится
звон,
И лес эхом полн!
Отзвуки до поры,
Словно кони,
скачут от центра со всех сторон.
Сок
Струится, как
слёзы, как ток
Воды, что
стремится опять
Водрузить свое
зеркало
На скалу, чтоб
снова упасть.
Выеден добела
Череп умерших
слов,
Увит зеленью сорняков.
Годы спустя нашла
На дороге их —
Увядших, сухих,
Без наездников легок
копыт перестук,
А со дна пруда
Застывшие звезды
Жизнью вершат всегда.
Перевел Ян Пробштейн
Сильвия Плат Из других книг
18 апреля
наносы всех моих
вчера
гниют в пустой
коробке черепной
а если
сокращается желудок
то из-за явлений
объяснимых
как-то
беременность или запор
не вспомню я тебя
а может это из-за
сна
нечастого как сыр
луны зеленый
или из-за пищи
как листики
фиалки сытной
все из-за них
и через пару
ярдов роковых
и пару
промежутков древесных крон и неба
грядущее утрачено
вчера
легко и
безвозвратно
как мячик
теннисный в сумеречной тьме
Среди нарциссов
Как стебельки эти
в марте, бодр, сед, и согбен, с высоты
Перси в синем
бушлате к нарциссам склонился.
Он идет на
поправку после болезни в легком.
Нарциссы также
склонились перед чем-то великим:
Оно треплет их
звездочки на зеленом холме, где Перси
Ходит и ходит,
держась за швы и бинты.
Есть достоинство
в этом, есть ритуал: цветы
Целительны, как
бинты, и человек распрямился.
Они выстояли
после атаки!
Восьмидесятилетнему
милы эти стайки.
Но резкий ветер
терзает его дыханье. Он
весь посинел, а нарциссы,
Как резвые дети, снизу глядят на него, белы и
чисты.
Сильвия Плат
Метафоры
Я — загадка в
девяти слогах,
Я — слон,
массивное жилище,
Я — дыня на двух
плодоножках,
Красный плод,
иворий, волокно,
Я — хлеб,
вздымающийся на дрожжах,
Я — кошель, полный
монет новых,
Средство, сцена,
в телкЕ корова,
Яблок съела мешок
зеленых,
В поезде, с коего
не сойти.
Две сестры
Персефоны
Две девочки в
доме:
Одна сидит, у
другой места нет.
Весь день играет
меж ними
Тени и света
дуэт.
В комнате темной
с панелями
Проблемы решает
одна
Математикой,
бьется неделями
Над решеньем,
суха и бледна,
Отмеряют время
щелчки сухие,
Пока складывает
суммы и мысли,
Глаза скосила
по-крысьи,
Занятья ее
пустые.
Другая, бронзова,
как земля,
Лежит, слыша, как
золотой
Дождь, словно
пыльцой,
Воздух пронзил и
поля.
Глядит она в
дреме, лёжа
На шёлковом
маковом ложе,
Как лепестки
кровью горя,
Пылают, у
зелёного алтаря
С солнцем
обручена,
С семенами
растет, горда
Она плодами
труда,
И царя понесла
она.
Другая
опустошена,
Как лимон, горька
и кисла,
Девственность в
гроб унесла,
Не женщина, но
червя жена.
http://www.angelfire.com/tn/plath/2sisters.html
Сильвия Плат
В ожидании
лучшего воскресения
Нет у меня ума,
ни слез, ни слов,
Как камень,
сердце онемело
От страхов и
надежд; мой день суров;
Оглядываясь то и
дело,
Не вижу никого —
всегда одна,
Не вечна зелень.
Жизнь, как лист, падет.
В глазах моих от
горя пелена.
О, Иисус, ускорь
уход.
Сильвия Плат
Мертвецы
Вращаются, летя к
иным мирам,
Как у святых, из
глины прост наряд,
Любовь и войны
чужды мертвецам,
В утробе
мчащегося мира спят.
Им безразлична
слава их отцов,
Не духа Цезари, а
пища тленья,
Когда сокрушены в
конце концов,
Они в могиле
жаждут лишь забвенья.
Уснули
беспробудно на погосте,
Их не разбудят
ангельские трубы,
Не возродятся, не
срастутся кости,
Пусть ангелы о
Судном Дне трубят,
Не потревожит
даже окрик грубый
Бесславный
окончательный распад.
Сильвия Плат
Все дорогие
мертвецы
В археологическом
музее Кембриджа
В каменном гробу
четвертого века нашей эры
Есть скелеты
женщины, землеройки и мыши.
У женщины слегка
обглодана кость лодыжки.
Закостенев, лежит
на спине прямо
С гранитной
ухмылкой застывшей
Эта древняя
музейная дама
В компании
ничтожных землеройки и мыши,
Поглодавших денек
ее лодыжку.
Эти трое уже без
масок —
Беспристрастные
свидетели
Великой игры
пожиранья,
От которой мы б
отмахнулись, но
Мы слышим, как
понемножку
Звезды
перемалывают и нас, как зерно
До костей, крошку
за крошкой.
Из стекла,
покрытого ртутью,
Мать, бабушка и
прабабка
Руками ведьм
тащат меня к себе, и мелькнул
Смутный образ под гладью
Пруда, где
безумный отец утонул,
За волосы тянут
перепонками утиных лап —
Все мертвецы дорогие.
Они
Вскоре вернутся
впрочем.
Вскоре — на
поминках, на свадьбах ли,
На крестинах или
на пикнике:
Любое
прикосновенье, вкус, запах ли —
И вновь вернутся
домой изгои,
И в святилище
кресло займут —
Пока часы
отмеряют тик-так,
Пока и мы не
уйдем — всяк
Гулливер с
черепом и костяком, призраков полным,
С ними намертво
связан, и в нем
Прорастают
они, пока раскачивается колыбель.
Перевел Ян
Пробштейн
Сильвия Плат
Зимний пейзаж с
грачами
По каменному
желобу вода
Из мельницы
несется в черный пруд,
Где лебедь, чист, как снег, среди пруда
Абсурдом будоражит ум, когда
От белизны закрыться хочет тот.
Над топью солнце скупо восстает
Циклопий рыжий вперив глаз в презренье
В шагреневый пейзаж среди болот;
Я в думах, точно в черном оперенье,
Как грач, что ищет свой ночной приют.
Во льды тростник как бы гравюрой вмерз,
Как образ твой в моем глазу; стекло
Узором боли расписал мороз,
Кто в дом войдет холодный? Как утес
Рассечь так, чтобы сердце расцвело?
Ноябрьское
кладбище[9]
Пейзаж упрям:
стоят деревья-скряги,
Копя запасы
прошлогодних листьев,
Отринув скорбь,
облачены в дерюги,
Дриад зовут, и
втайне изумруд
Хранит трава, но
разум выспрен, истов —
Суров его над
нищетою суд.
Нигде не слышно
крика мертвецов,
И незабудок средь
надгробий нет,
Распад не
приукрашен и суров:
Где череп и
скелет твердят о тленье,
Безмолвствуют
святые, гол скелет,
И мухи не видали
воскресенья.
На этот
неприкрашенный пейзаж
Смотри, смотри,
пока глаз не найдет
Подмену, точно на
ветру мираж,
Где воют призраки
среди болот,
Голодный ум на
поводке ведет
Их, чтобы
поселить среди пустот.
Сильвия Плат
Черный грач под
дождем
На торчащем
суку надо мной,
Перья чистя
свои под дождем,
Чёрный мокрый
нахохлился грач.
Не надеюсь, что случай иль чудо
Отбросит свет,
Пейзаж озарив простой
Пожаром в глазу моем.
Пусть листьев пятнистых слетает
кумач,
В промозглой погоде что за
причуда
Смысл искать или знамений след,
Хотя, признаюсь, порой
Услышать ответ о том
От безмолвных небес я не прочь,
Но жаловаться все же не буду:
Вдруг огонёк полыхнёт
На кухонном столе или стуле
свечой,
Словно небесным огнем,
Чтобы утварь простую
зажечь,
Освятив из-под спуда
Казалось бы, зряшный момент,
Даруя величье, покой
И любовь, возможно, притом.
Все ж с опаской иду, чтоб не
навлечь
(Всякая может случиться причуда
Даже в скучном пейзаже)
каких-нибудь бед,
Не ведая, ангел какой
Вдруг мелькнет за плечом,
Я знаю только, что грач,
Чистя перья до блеска на ветке,
оттуда
Мои чувства потряс в свой
черед,
Передышку даруя в схватке с тоской,
Оглянуться заставив кругом.
Повезет, глушь межсезонья смогу
превозмочь,
Пробиваясь сквозь рыхлые груды,
Связав воедино свод неких
замет.
Чудеса на свете бывают порой
Если чудом назвать этот сонм
Трюков-сполохов. Ожидание
встреч,
Явления ангела, чуда
Неожиданный свет.
Диалог призрака
со священником
На вечерней
прогулке в саду приходском
Быстро шагал отец
Шоун. Был волглый, мозглый денек.
Стоял черный
декабрь. За каплей стекала капля,
Дрожали чаши
цветов под дождем,
Словно пот
ледяной прошиб каждый шип и цветок.
Взмыв, в ветвях
запуталась сизая мгла, как странная цапля.
В раздумья свои
погружен,
По саду гулял
отец Шоун,
Вдруг призрак возник
пред отцом,
У пастора волосы
встали торчком.
«Что ты, — твердо
священник сказал, —
Шатаешься, словно
выткан из газа, дымом пропах,
По какому делу ты
здесь?
Судя по
бледности, в адовых льдах побывал,
Не жарился ты на
углях. Но вопрос читаю в глазах,
Благородна
осанка. Быть может, ты спустился с небес?»
Голосом, словно
скованным льдом,
Священнику
призрак поведал о том:
«Не посещал я эти
края,
Не отпускает меня
земля».
«Ну, ну, —
подернул священник плечами, — ведь я
Басни тебя
сочинять не просил
Об арфах златых,
об адских огнях, а пока
Поведай, как
жизнь завершилась твоя,
Что Господь тебе
после жизни судил,
Трудно ль уважить
любопытство старого дурака?»
«При жизни любовь
изглодала меня
До белой кости
среди белого дня.
При жизни любовь
изглодала кожу,
Ныне насквозь
меня она гложет».
«Какая любовь, —
пастор спросил, покачав головой, —
Столь велика, что
ныне и призрака самого
Изводит тоска и
проклятью не видно конца?
Ты пыткой
терзаешься, словно живой,
Считая, что не
покидал ты мира сего,
И тень искупает
тот грех, что соблазнял при жизни слепца».
«Еще Судного дня
Нет для меня.
Пока не настал
этот день,
В глиняном прахе
живет моя тень»
«Призрак
любезный, — пастор исторг, —
Что за упрямство:
в мертвую плоть
Вцепилась, как в
древо, душа, к ветви так
Льнет после бури последний листок.
Покайся на Высшем
суде, чтобы милость Господь
Явил до того, как
небо Его разверзнет кулак.
Из бледной мглы
тогда
Поклялся дух: «От
века
Нет высшего суда,
Чем сердце
человека».
Сильвия Плат
После
Притянуты беды
магнитом,
Слоняются они,
глазея,
Бродя на пепелище
этом,
Как в своем доме,
или шеи
Вытягивая, ждут
скандала.
Охотников за
мертвечиной
Не остановит
смерть нимало,
Трагедий ищет нюх
звериный.
В зеленом платье
мать Медея
Смиренно ходит,
как хозяйка,
Где обувь чуть
дымится, тлея,
Все прибирает без
утайки.
Толпа костра
прождав, шалея,
Всосав все слёзы,
вышла стайкой.
Сильвия Плат
Лайонесс[10]
Звать бесполезно
Лайонесс!
В холодном море
он исчез.
Высок и бел айсберг чела
Там, где пучина
погребла.
Там зелень и
голубизна
И серость, выцвел
блеск,
Его покрыла глаз
волна,
Потоки взмыли пузырьков
Из звонниц
ртов-колоколов
Людей, коров.
Лаонессийцы
верили всегда,
Что их другими
будут небеса,
Но те же лица,
голоса
И те же города…
Их поразил не
шок,
Дышалось сносно
там вполне,
Прохладен был
песок,
Средь улиц и
полей паучья рябь на дне.
На ум не
приходило им, что мог
Оставить их
великий Бог,
Позволил
соскользнуть с английских скал,
Глаза прикрыв, в
истории провал!
Никто его улыбки
не видал,
Как зверь, метался
он над бездной
В эфирной клетке
звездной,
И в мириадах войн
погряз он.
Зиянье разума его
— Tabula Rasa.
Колосс
«Никогда мне тебя
не собрать до конца,
Не сложить, не
склеить осколки.
Рев осла,
хрюканье, непристойный гогот
Слетает с твоих
огромных уст,
Хуже, чем на
скотном дворе.
Быть может, ты
считаешь себя оракулом,
Устами мертвых
или какого-то бога.
Вот уже тридцать
лет я тружусь,
Просеивая шлак
твоих уст.
Умнее не стала.
Выливая на
ступеньки горшки клея и ведра лизола,
Взбираюсь по
лестнице, как муравей,
В отчаянье тщусь
залатать огромные скулы,
Очистить голую
белую муть твоих глаз.
Голубое небо из
Орестеи
Изогнулось над
нами дугой. O отец, ты весь в себе,
Сдержан и полон
истории, как римский Форум.
Я обедаю на холме
черного кипариса,
Загажены твои
рифленые кости и аканфы волос,
Погрузились в
древний хаос анархии до линии горизонта.
Чтобы повергнуть
все это в руины,
Одной молнии
мало.
В левом ухе твоем
по ночам
На корточках
прячусь от ветра,
Считая красные
звезды и те, что лиловы, как сливы.
Солнце встает
из-под столпа твоего языка.
Часы мои
обвенчаны с тенью.
Уже не
прислушиваюсь, заскрежещет ли киль
О пустые камни
причала».
Сильвия Плат
Стихотворение ко дню
рождения
- Кто
Месяц цветенья
окончен. Созрел плод,
Съеден или сгнил.
Я — сплошной рот.
Октябрь — месяц, чтоб
запасаться впрок.
Этот сарай
засорен, как желудок мумии:
Старые
инструменты и ржавые клыки.
Здесь я как дома
средь мертвых голов.
Сяду-ка я в
цветочный горшок —
Пауки не заметят
меня.
Сердце мое — застывшая
герань.
Оставил бы ветер
легкие мои в покое.
Пес-работяга
обнюхивает лепестки. Они цветут вверх тормашками.
Гремят они, как
ветви гортензии.
Гниющие головы —
для меня утешенье,
Вчера их прибили
к стропилам:
Узники, которые
не впадают в спячку.
Кочаны голов:
червиво-розовые глазированные серебром,
С приправой из
ослиных ушей, изъеденной молью кожи,
Но с зеленеющими
сердцами. Их вены белы, как свиной жир.
О, красота
потребленья!
У оранжевых тыкв
нет глаз.
Эти залы полны
женщин, возомнивших себя птицами.
Это — скучная
школа.
Я — корень,
камень, кал совы,
Без всяких грез.
Мама — ты
единственный рот,
В котором я бы хотела
быть языком. Инакости мать,
Пожри меня. Соглядатая из мусорницы, тень из дверного
проема.
Сказала себе: я
должна это запомнить, как мала я была.
Так огромны были
цветы,
Лиловые и красные
уста, совершенно прекрасны.
Кольца стеблей
ежевики меня довели до слез.
Сейчас они зажгли
меня, как лампочку.
Неделями
вспомнить ничего не могу.
- Темный дом
Это — темный дом,
огромный.
Я построила его
сама.
Ячейку за ячейкой
из тихого закутка,
Жуя серую бумагу,
Кейфуя от капелек
клея,
Посвистывая, шевеля
ушами,
Думая о
постороннем.
В нем так много
погребов,
Такие ужевидные
расщелины!
Я округла, как
сова,
Вижу при
собственном свете.
В любой миг могу
ощениться
Или ожеребиться.
Колышется мой живот.
Нужно сделать
побольше карт.
Эти туннели из
костного мозга!
Кроторукая,
прогрызаю себе дорогу.
Целоротый лижет
ветви
И горшки с мясом.
Он обитает в
старом колодце,
В каменной щели.
Он во всем виноват.
Толстяк.
Галька пахнет,
каморки — из репы.
Дышат маленькие
ноздри.
Маленькая убогая
любовь!
Как носы, пустячки
без костей,
Здесь им тепло и
терпимо,
В кишках корней.
Вот мамаша уюта.
3. Менада
Когда-то я была
заурядной:
Под отцовским
бобовником сидя,
Грызла мудрости
пальцы.
Птицы поили меня молоком.
Когда гремел
гром, я пряталась под плоским валуном.
Мать уст не
любила меня.
Старик скукожился
в куклу.
О, слишком я
велика, чтоб повернуть вспять:
Птичье молоко — это
оперенье,
Листья бобовника
бесчувственны, как руки.
Этот месяц на немногое
годен.
Мертвецы зреют в
виноградных листьях.
Меж нами — красный
язык.
Мама, держись
подальше от моего амбара,
Я становлюсь
иной.
Псовоголовый,
пожиратель:
Накорми меня
ягодами мрака.
Не смыкаются
веки. Время
Разматывается из
великой пуповины солнца,
Бесконечного его
сиянья.
Все это я должна
проглотить.
Леди, кто те
другие в кадушке луны —
Пьяны в усмерть,
не стоят на ногах?
В этом освещенье
кровь черна.
Скажи мне имя
свое.
- Зверь
Раньше он был
человекобык,
Царь яств, мой
счастливчик-зверь.
Легко дышалось в
его воздушных уделах.
Солнце садилось у
него подмышкой.
Ничего не
плесневело. Маленькие незримчики
С потрохами ждали
на нем.
Синие сестры
послали меня в другую школу.
Мартышки жили под
шутовским колпаком.
Он продолжал
посылать мне воздушные поцелуи.
А я едва была с
ним знакома.
От него не
избавишься:
Заплетающиеся
лапы, жалостливые и жалкие,
Душка Фидо,
приятель кишечника.
Ему хватит и
мусорного ящика.
Мрак — его кость.
Зови его как
хочешь — отзовется на любое имя.
Выгребная яма, счастливое
свиное рыло.
Я вышла замуж за
сервант с хламом.
Рыбий прудок —
моя кровать.
Небо всегда опадает
здесь.
Свиная лужа под
окном.
В этом месяце не
спасут меня жуки звезд.
Веду хозяйство в
анальном отверстии Времени
Среди муравьев и
моллюсков,
Герцогиня Пустого
места.
Клыка обросшего
волосами невеста.
5. Звуки флейты с пруда Риди
Ныне холод
просачивается вниз, за слоем слой,
В нашу беседку у
корней лилий.
Старые зонтики
лета над головой
Увядают, как
бессильные руки. Не найти приюта.
Каждый час
небесный глаз расширяет свои
Уделы пустоты.
Звезды не приближаются ни на йоту.
Уже рот лягушки и
рыбы рот
Напиток
праздности пьет,
И все тонет в
мягкой мембране забвенья.
Умирают
краски-беглецы.
Черви из саржи
дремлют в своих шелковых чехлах.
Сонно кивают
светильниками-головами, как статуи, нимфы.
Марионетки,
сорвавшись с веревочек кукловода,
Надев маски с
рожками, идут почивать.
Это не смерть, а
менее опасное что-то.
Крылатые мифы
больше не будут нас тащить за собой:
Линялые птицы безъязыко
поют над водой
С верхушек
камышей о Голгофе, но как
Хрупкий, как
палец младенца, Бог
Вышелушится и воспарит
в небеса?
6. Сожжение ведьмы
На рыночной
площади наваливают сухие сучья.
Из гущи теней —
плохое пальто. Я обжила
Восковой слепок,
снятый с меня — тело куклы.
Густота
начинается здесь: я — мишень для ведьм.
Дьявола может
только дьявол пожрать.
В месяц красных
листьев взбираюсь на ложе огня.
Легко обвинять
мрак — уста двери.
Утробу
погреба. Искры мои задули.
Дама в черной
крылатке держит меня в клетке
Для попугая. Как велики глаза мертвецов!
Я с волосатым
духом накоротке.
Из клюва полого
кувшина валят колеса дыма.
Если я мала, нет
от меня зла.
Двигаться не
буду, ничего не задену.
Так молвила я,
сидя под крышкой котла,
Как зернышко
риса, пассивна, мала.
Зажигают горелки.
Мы полны крахмала,
Белые мои меньшие
братья. Мы растем. Больно сначала.
Истине научат
красные языки.
Жучиная мать,
разожми кулачок:
Полечу сквозь
уста свечи, как неопалимый мотылек.
Образ мой верни,
готова восстановить дни,
Которые с прахом в
тени камня смешала.
Свет на лодыжках,
по бедрам все выше.
Я пропала. В
одеяньях света пропала.
7. Камни
Это — город, где латают
людей.
Лежу на огромной
наковальне.
Плоский небокруг
голубой
Слетел, как
шляпка куклы,
Когда я, выпав из
света, проникла
В желудок
безразличья, бессловесный комод.
Мать ступок меня
растолкла.
Я превратилась в
застывшую гальку.
Мирными были
камни желудка,
Тихим — ничем не потревоженное
надгробье.
Только отверстие
рта свиристело,
Докучливый сверчок
В каменоломне
молчанья.
Это слышали
горожане.
Поодиночке,
молча, они охотились за камнями.
Рот выкрикивал
место их пребыванья.
Сосу тюрю тьмы,
как зародыш, пьяна.
Тюбики пищи вокруг
меня.
Поцелуи губок
стирают с меня лишаи.
Ювелир вонзил свой
резец, тщась
Открыть один
каменный глаз.
Это — после-ад: я
вижу свет.
Ветер снял стопор
с темницы
Уха, старого бойца.
Кремень губ
смягчает вода,
А дневной свет
бросает на стену свое подобье.
Добродушны лица
рабочих:
Нагревают щипцы, воздевают
нежные молоточки.
Ток будоражит
провода,
Вольт за вольтом.
Кетгутом сшиты швы.
Работяга идет,
неся розовый торс.
Хранилища полны
сердец.
Это — город
запчастей.
Приятен резиновый
запах моих забинтованных рук и ног.
Здесь могут
пересадить конечность или голову.
По пятницам дети
приходят
Обменять крюки на
руки.
Жертвуют глаза
мертвецы.
На моей лысой
сиделке Любви форменное платье.
Любовь — плоть и
кровь моего проклятья.
Из ничего
воссоздана ваза —
В ней поселилась
незримая роза.
Из десяти пальцев
сложена чаша для теней.
Зудят мои швы.
Ничего не поделать.
Буду как заново
рождена.
Сильвия Плат
Зеркало
Я серебрянно и
точно. Нет у меня предубеждений.
Все, что видите,
я проглатываю мгновенно,
Как есть,
незатуманенным любовью иль неприязнью.
Я не жестоко,
всего лишь правдиво —
Маленького божка
четырехгранный зрак.
Большую часть
времени я созерцаю противоположную стену
В розовых
крапинках. Я так долго ее созерцало,
Что она вошла в
мое сердце. Однако мерцает она.
То и дело
разделяют нас то лица, то мрак.
Теперь я — озеро.
Женщина склоняется надо мной.
Ищет во мне, кто
же она есть на деле.
Затем она
оборачивается к этим лжецам, луне и свечам.
Но я даже спину
ее отражаю правдиво.
Она вознаграждает
меня слезами и возбужденными жестами.
Я для нее много
значу. Она уходит и возвращается вновь.
Это ее лицо
каждое утро вытесняет мрак из меня.
Во мне она
утопила девушку, и день за днем
Из меня восстает
ей навстречу старуха, как ужасная рыба.
Оригинал: http://www.angelfire.com/tn/plath/mirror.html
Сильвия Плат
По ежевику
Вокруг никого и
ничего, ничего — лишь ежевика,
Ежевика с обеих
сторон, петляет аллея,
И море вздыхает
вдали.
Огромны, как мой
палец большой, немо глазея,
Гроздья нависли,
глаза их черны,
Как эбонит, и
сине-кровавым соком полны,
Они проливают его
на пальцы мои.
О клятве кровью
их не просила; верно, любят меня они.
Притёрлись к
бутылке из-под молока, сгладив бока.
Над головой
пролетают черные стаи ворон
Кусками
обугленной бумаги в ветреном небе.
Какофония. Здесь
протестуют только они.
Кажется, море
никогда не покажется.
Зеленые луга на
холмах мерцают, словно светясь изнутри.
На одном из
кустов ягоды так сочны, что мухи его облепили —
Как китайская
ширма, их иссиня-зеленые брюшки и крылья.
Медовый ягодный
пир так изумил их, что им мнится, будто они в раю.
Еще один поворот,
и ни ягод нет, ни кустов.
Только одно может
ждать впереди — это море.
Порыв ветра меж
двух холмов
Ударил в лицо
призрачным запахом выстиранного белья.
Эти холмы так
зелены и сочны, что соль их не берет.
Иду по овечьей
тропке меж ними. Ещё поворот, и я
У северного
фасада холмов, их лица — рыжие скалы,
Они глядят в
никуда, в никуда, озирая безмерный простор,
Озаренный белым,
свинцовым светом, и звон кругом,
Словно
кузнец-серебряник бьет и бьет по неподатливому металлу.
Сильвия Плат
Явление
Улыбки
морозильных ящиков убивают меня.
Какие голубые
потоки в венах моей родной!
Слышу, как
мурлычет ее большое сердечко.
С ее губ знаки
процентов и мер
Слетают, как
поцелуи.
Сегодня
понедельник — время для стирки:
Пора нравоученьям
отмыться и всем себя предъявить.
Что поделать с
этими противоречьями?
Я в белых
кандалах, кланяюсь низко.
Неужто это любовь
— Красное вещество,
Что летит из
иголки стальной, ослепляя?
Из него можно
сшить платья, пальто —
Хватит на
несколько поколений.
Как раскрывается
и закрывается тельце ее —
Как швейцарские
часы на алмазных шарнирах!
О сердце, как ты
сумбурно!
Звезды мерцают
как страшные цифры.
АБВ, — говорят ее
веки.
[1] Расположенный в устье реки Оти, Берк располагает обширным
песчаным пляжем и травяными дюнами, тянущимися до побережья Ла-Манша. Город
состоит из двух частей — бывшего рыболовецкого порта на востоке
(Берк-Виль) и приморской зоны на западе (Берк-сюр-Мер). Как
писал муж Сильвии Плат, стихoтворение делится на два события, связанные
между собой не пространством, а временем: в июне 1961 г. они отдыхали во
Франции, а год спустя почти в то же время, Сильвия стала свидетельницей смерти
соседа Перси Ки и во время длительной болезни всячески помогала его жене Роуз,
что также скрупулезно записывала в дневнике.
[2] Стихотворение посвящено рождению первого ребенка Николаса
Фаррара Хьюза (1962-2009), сына Сильвии Плат и английского поэта Теда Хьюза,
который впоследствии стал известным ученым, занимавшимся изучением лососевых и
экологией, профессором в университете Фэйрбанкса на Аляске, и который покончил
самоубийством в возрасте 47 лет в марте 2009 г.
Вот соответствующая запись в
дневнике матери: «Вот и он», — я
услышала слова Теда. Все закончилось. Я почувствовала, что в одну минуту
огромная тяжесть свалилась с меня. Я чувствовала себя тонкой, как воздух,
готовой взлететь и в полном сознании. Я
подняла голову и посмотрела вверх. «Он порвал меня на куски?» Я
чувствовала, что вся выпотрошена и в
крови от мощи, вырвавшейся из меня. «Ни царапины», — сказала медсестра Д. Я не
могла в это поверить. Я подняла голову и увидела своего первого сына, Николаса
Фаррара Хьюза, синего и сияющего, в футе от меня, в луже, с раздраженной,
сердитой, нахмуренной гримасой и до странности низким, злым лобиком, он смотрел
на меня, хмурые морщинки меж глаз, а его синяя мошонка и пенис, большой и
синий, были словно вырезаны на тотеме. Тед сворачивал мокрые простыни, а сестра
Д. вытирала массу воды, которая вылилась
из меня». “Here he is!” I heard Ted say. It was over. I felt the great
weight gone in a minute. I felt thin, like air, as if I would float away, and
perfectly awake. I lifted my head and looked up. “Did he tear me to bits?” I
felt I must be ripped and bloody from all that power breaking out of me. “Not a
scratch,” said Nurse D. I couldn’t believe it. I lifted my head and saw my
first son, Nicholas Farrar Hughes, blue and glistening on the bed a foot from
me, in a pool of wet, with a cross, black frown and oddly low, angry brow,
looking up at me, frown-wrinkles between his eyes and his blue scrotum and
penis large and blue, as if carved on a totem. Ted was pulling back the wet
sheets and Nurse D. mopping up the great amounts of water that had come with
him.”
[3] Карло Кривелли (1430 или 1435? — 1495) — итальянский
художник венецианской школы. Сочетал черты поздней готики и ренессанса;
мастерски владел перспективой. Невозможно составить
себе полное представление об итальянской живописи XV века без такого живописца,
как Кривелли. Он принадлежит к числу самых гениальных художников всех времён и
народов и не надоедает, даже когда «великие мастера» становятся скучными. (Бернард Беренсон.
«История венецианской живописи»)[Википедия].
[4] Весьма фрейдистское стихотворение, которое в черновике
называлось «Мама: Медуза», причем даже имя матери Аурелия обыгрывается.
поскольку так называется вид медуз. В окончательном варианте метафоры еще
больше зашифрованы. Слово "barnacled", означающее одновременно и
"поросший ракушками" и "очкарик", также может относиться к
матери, тем более, что оно определяет слово "umbilicus" — пупок,
пуповина. Кобра тоже неспроста, поскольку в книге Филипа Уили (Philip Wylie
"The Generation of Vipers", 1943), о которой Сильвия Плат упоминает в
стихотворении "Няни" и которая оказала значительное влияние на
несколько поколений америкацев, утверждается, что причина упадка американской
культуры в матерях, лишающих воли и
отбивающих охоту к сексу.
Вот одна из статей на
эту тему:
http://erea.revues.org/186
[5] Название транквилизатора с ужасающим
побочным эффектом, как было установлено уже в 1960-61 гг., и о чем пишет Тед
Хьюз в комментариях к полному собранию стихов СП, им составленному: у женщин,
принимавших это психотропное средство, рождались дебильные дети.
[6] Отто
Эмиль Платт (Platt), изменивший впоследствии фамилию на Plath, родившийся в 1885
г. в городке Грабове, в западной
Померании, в части называвшейся тогда
«Западным коридором» между Пруссией и Польшей,, в семье кузнеца Теодора Платта,
и в 15-летнем возрасте приплывший на борту корабля «Аугуста Виктория» в США и
уже больше никогда не возвращавшийся в Германию, разумеется, никакого отношения
к нацизму не имел. Он сменил множество профессий, преподавал немецкий в
университете Бостона, а впоследствии, защитив докторскую диссертацию в
Гарварде, стал в том же университете Бостона профессором
биологии, специалистом по пчелам (у Сильвии Плат есть цикл стихов о
пчелах). Он умер от сахарного диабета в
1940 г. через неделю после того, как Сильвии исполнилось восемь лет (не 10, как
в стихотворении). С другой стороны,
упоминание “семи лет” в конце стихотворения указывает на мужа Сильвии Плат,
поэта Теда Хьюза, с которым она прожила семь лет до того, как они разошлись.
[7] Мексиканские прыгающие бобы произошли из Мексики,
где они известны под названием бринкадорес (исп. brincadores).
Внешне они выглядят как желто-коричневые или коричневые бобы.
Они являются разновидностью семян,
в которые откладывают свои личинки
небольшие моли.
Именно эти личинки
заставляют бобы «прыгать». Сами бобы растут на кустарниках
рода Sebastiania
(Sebastiania
palmeri или Sebastiania
pavoniana), а моль принадлежит к биологическому
виду Cydia
deshaisiana. После вылупления из яйца, личинка поедает
внутренность боба и создает внутри него для себя пустое пространство. Личинка
прикрепляет себя к бобу множеством шелковых
нитей.
Личинка может жить
месяцами внутри боба, иногда впадая в спячку. Если у личинки есть
соответствующие условия, например влажность, личинка может дожить до того,
чтобы сделаться куколкой.
Затем, обычно весной, из куколки появится моль, которая вылезет из боба через
круглое выходное отверстие в нем, оставляя за собой оболочку куколки. Маленькая
моль серебристого и серого цветов живет всего несколько дней. (Википедия)
[8] Самолюбие, гордость, возм. зд.
самодовольство (нем).
[9] Статья на тему: http://moonchalice.com/universals.html
[10] Лайонесс — место
мифологическое, легендарное, на севере Корнуэлла, место
рождения Тристана, а также «Смерти короля Артура» сэра Томаса Мэлори.
Короля Джиневра была дочерью короля Лайонесса (оба произведения входили в
обязательную программу по средневековой литературе, а Сильвия Плат не только с
отличием окончила колледж Смит, но и позже была приглашена преподавать в
нем). Мэлори считал, что оконечность
Корнуэлла была соединена некогда сушей с островами Сили; это и был легендарная
страна Лайонесс. Для того, чтобы оценить
оригинальность поэтического видения Сильвии Плат, необходимо сравнить ее
стихотворение с такими известными стихотворениями и поэмами, как «Идиллии Короля» Теннисона,
«Тристрам из Лайонесса» (‘Tristram of Lyonesse’) Суинберна и «Утонувший
Лайонесс» Уолтера де ла Мера. См. http://en.wikipedia.org/wiki/Lyonesse и http://invisiblekingdoms.wordpress.com/2012/02/18/lyonesse-and-the-foundered-town-in-romance-and-fantasy-of-the-nineteenth-and-early-twentieth-centuries/
Комментариев нет:
Отправить комментарий