Сильвия Плат (1932—1963)
Утренняя песня
Любовь завела тебя, как толстые золотые часы.
Повитуха шлёпнула тебя по пяткам, и
твой голый крик
Вписался в стихии.
Наши голоса вторят эхом, усиливая твой приход. Новая
статуя.
В продуваемом сквозняком музее твоя
нагота
Оттеняет нашу безопасность. Мы окружаем тебя, как голые
стены.
Я не более мама твоя,
Чем туча, которая очищает зеркало, чтобы оно отразило,
Как рука ветра медленно стирает её.
По ночам твое дыханье мотылька
Мерцает средь плоских розовых роз. Проснувшись, слышу:
Далекое море рокочет в моих ушах.
Один вскрик, и я спотыкаясь, встаю с кровати, по-коровьи тяжело
В цветастой викторианской ночнушке.
Твой ротик открывается опрятно, как у кошки.
Квадрат окна белеет и глотает поблекшие
звезды. И теперь
Ты пробуешь пригоршню нот:
Твои чистые гласные взлетают, как шарики.
19 февраля 1961
Сильвия Плат
Вестники
Слово улитки на блюде листа?
Не моё. Не приемлю его.
Запечатанная в пузырьке уксусная
кислота?
Не настоящая.
Крепость не та.
Золотое кольцо с солнечным бликом на
ободке?
Ложь. Ложь и беда.
Иней на листе, непорочная чаша
Трещит и сама с собой говорит
На каждой из девяти вершин
Черных Альп.
Смятение в зеркалах,
Море разбивает вдребезги свое серое зеркало.
Любовь, любовь — моя пора года.
1962
Овца в тумане
Холмы отступили в белизну.
И люди, и звезды
Смотрят на меня с грустью, я не оправдываю их надежд.
Поезд оставляет дыхания след.
О , как плетется
Лошадь ржавого цвета,
Копыта, грустный звон бубенцов —
Все утро
Утро чернело.
Цветок выпал из поля зрения
Мои кости вбирают покой, дальние
Поля растопляют мое сердце.
Они грозят
Открыть мне проход на небо,
Беззвездное, безотцовское, темна вода.
1963
Ловец кроликов
Там было место
усилья —
Ветер забил мне рот
моими же волосами
И сорвал голос мой,
А море слепило
огнями,
Жизни своих
мертвецов расстелив, как нефти слой.
Утесника зло я
вкусила,
Его черные пики,
Его желтых
цветов-свечей обильный елей.
В них была великая
красота и сила,
Они были
экстравагантны, как пытка.
Все дороги вели в
одно место.
Благоухая, бурля,
Тропинки сужались в
ложбину,
И силки обессилили —
Нули, уловившие
пустоту,
Приблизились, как
родовые муки.
Из-за отсутствия
крика
В жарком дне
образовалась дыра, зиянье —
Стеклянный свет стал
прозрачной стеной,
Молчащей чащей.
Мной овладела недвижная деловитость, стремленье.
Руки вокруг чайной
чашки
Вяло и тупо звенели
белым фарфором.
Как они ждали его,
крохотные смерти эти!
Как влюбленные ждали
его. Волновали его.
И между нами тоже
возникли чувства —
Тугие струны
натянулись меж нами,
Не вытащишь колки —
слишком они глубоки,
А разум сомкнулся
кольцом, когда что-то мелькнуло,
Эта хватка меня
также убивала.
21 мая 1962
Талидомид[2]
О пол-луны,
Пол-мозга, свечение —
Негр, загримированный под белого,
Твои темные
Обрубки ползут и страшат —
Паучьи, опасные.
Какой перчаткой
Из кожи какой
Защититься
От этой тени —
Несмываемые ростки,
Кулаком в ключицы,
Лица,
Пролезли в бытие,
Протащив за собой
Надрезанную кровавую оболочку
Отсутствий. Ночью
Я плотничаю, мастеря место
Для того, чем одарили —
Любовью двух влажных глаз и писком.
Белый плевок
Безразличия!
Вращаются и опадают темные плоды.
Стекло треснуло поперек,
Образ
Улетучиваясь, испаряется, как упавшая ртуть.
1962
Сильвия Плат
Соискатель
Во-первых, тот ли вы, кто нам нужен?
Есть ли у вас
Вставная челюсть, костыль, вставной глаз,
Протез или крюк,
Накладные груди или резиновая промежность,
Швы на месте ампутации? Нет, нет? Как
Доверить вам это тогда?
Не плачьте.
Раскройте ладонь. Пуста?
Пуста. Вот рука,
Чтоб вложить в нее, она готова
Носить чайные чашки, снимать головную боль,
Исполнять любые приказы.
Возьмете замуж?
Она наверняка
Закроет ваши глаза в конце
И растворит всё горе.
Мы создаем новые виды из соли.
Вы я вижу совершенно голый
Примерьте-ка этот костюм —
Черный и жесткий, но неплохо сидит притом.
Женитесь на нем?
Он водонепроницаем, противоударен,
Пожаростоек, не страшны ему взрывы бомб.
Поверьте, в нем вас положат и в гроб.
Теперь голова, но извините, пуста голова.
У меня есть от этого средство одно.
Выходи из чулана, радость моя.
Ну, что, какова?
Как чистый лист гола пока, но
Через двадцать пять лет будет как серебро,
А через пятьдесят — золотая.
Как ни глянешь — кукла живая.
Может шить, стряпать, болтать,
Болтать, болтать, не смолкая.
Она исправна, с ней все в порядке.
У вас дырка — это припарка.
У вас глаз — это образ.
Это твоя панацея, мальчик мой.
Женишься ли на такой, на такой, на такой.
11 октября 1962
Сильвия Плат
Бесплодная Женщина
Пуста, я отзываюсь на легчайший шаг,
Я — музей без статуй, дворец портиков, ротонд и колонн,
Во дворике моем течет сам в себя фонтан,
Я — слепое к миру сердце монашки. Как аромат,
Лилии из мрамора бледность струят.
Воображаю себя в полном публики зале,
Мать белой Ники и парочки пучеглазых Аполлонов.
Мертвецы истерзали мое вниманье, и уже ничего не
случится.
С пустым лицом, я, как сиделка, безмолвна.
21 февраля 1961
Леди Лазарь
Я сделала это
опять.
Раз в десять лет
Mне удается сие —
Вроде ходячего чуда, кожа моя,
Как абажур нацистский, светла,
Правая стопа —
пресс-папье,
Лицо лишено черт,
Тонкая еврейская простыня.
Сдери салфетку с меня
Неужели, о, мой враг,
Ужасаю тебя так? —
Нос, полный набор зубов, глазницы?
Резкий запах кислоты
Через день испарится.
Скоро, скоро плоть
Пожрет могилы пасть,
Что станет домом моим опять,
Мне только тридцать.
Я женщина. Я улыбаюсь.
У меня, как у кошки, девять смертей.
Эта по счету третья.
Что однако за напасть —
Каждую декаду себя убивать.
Миллион волокон.
Толпа, грызущая арахис,
Вваливается поглазеть
Как с ног и рук они будут сползать —
Большой стриптиз.
Дамы и господа,
Вот мои руки, мои колени.
Может, я кости да кожа,
Но я все та же женщина все же.
Мне было десять, когда
Это случилось впервые.
Несчастный случай.
Но во второй раз навсегда
Я собиралась уйти без возврата.
Затворила створки получше,
Как ракушка морская.
Им пришлось звать, повозиться со мною,
Как липкий жемчуг, червей из меня доставая.
Умирание —
Это искусство, как и все остальное.
Я делаю это блестяще.
Я делаю это, отдавая себя на заклание.
Я делаю это по-настоящему.
Можно сказать, у меня призвание.
Легко сделать это в камере.
Легко сделать это, замерев мгновенно,
А потом выйти на сцену
Как в театре средь бела дня
В том же месте, к тем же людям
Под те же грубые крики
Восторга: «Это чудо»!
Это встряска для меня.
Но взимать я плату буду —
Чтобы поглазеть на шрамы,
Ухо к сердцу приложить —
Это уж как пить.
Еще большей будет плата
За слова, прикосновенья,
Каплю крови, волосок
Иль одежды хоть кусок.
So, so, Herr Doktor,
Итак, Herr Враг.
Я твой опус, это так
Я сокровище, я твой
Ребенок золотой,
Что расплавится во вскрик.
Превращаюсь и сгораю вмиг.
Не считай, что заботу твою не ценю.
Прах, прах —
Перемешиваешь, ступкой тычешь
Тело, кости — ничего здесь не отыщешь —
Мыла кусок,
Обручальное кольцо,
Пломба золотая.
Herr Бог, Herr Люцифер,
Берегись
Берегись.
Из праха восставая
С рыжей копной волос,
Я как воздух мужчин пожираю.
23-29 октября 1962
Сильвия Плат
Тюльпаны
Тюльпаны слишком не сдержаны, а здесь ведь зима.
Видишь, как все бело вокруг, тихо, заснежено.
Я учусь покою, в одиночестве покойно лежу,
Словно свет на этих белых стенах, постели, на этих руках.
Я никто; непричастна ко взрывам безумья.
Сдала свое имя и одежду медсестрам,
Историю болезни анестезиологу, а тело хирургам.
Голову мою зажали меж подушкой и смирительной простыней,
Словно глаз между белых век, раскрытых навек.
Глупый школяр-глаз, все ему нужно вбирать и тащить на
свое дно.
Медсестры снуют и снуют, не причиняя хлопот,
Как чайки вглубь суши летя, мимо мелькают в белых чепцах,
Что-то в руках вертя, друг на друга похожи,
Все на одно лицо, так что не сосчитать.
Тело мое слово галька для них, и они лелеют меня,
Как волны морские гладят гальку, нежно шлифуя.
В ярких иглах они несут онеменье и сон.
Я потеряла себя, мне тошно от багажа —
Мой кожаный несессер, как черная коробочка для пилюлей,
Мой муж и ребенок улыбаются мне с фотокарточки,
Их улыбки впиваются в кожу мою, как крючки.
Я пустила вещи на самотек,
тридцатилетняя баржа
Упрямо тащит груз моего адреса и фамилии.
Все привязанности с меня счистили тампоном, как шваброй.
Нагая на каталке с пластиковыми подушками, глядела
Со страхом, как мой чайный сервиз, комоды с бельём, книги
Утонули, и воды сомкнулись над моей головой.
Я монашка отныне, никогда не была столь чиста.
Не желала цветов. Я хотела лишь вытянув руки,
Лежать на спине, освободясь от всего.
Какая в этом свобода, ты даже не представляешь —
Такой великий покой, что голова идет кругом,
Он ничего не просит взамен, бирка с именем, пустяки.
Таков покой покойников, представляю, как они навсегда
Сжали губами его, как облатку причастия.
Так полыхает пламя тюльпанов, что больно глазам.
Даже сквозь обёртку слышу, как дышат они
Легко, как ужасный младенец в белых пеленках.
Их багрянец бередит мои раны.
Изысканны, они словно плывут, но меня тянут на дно,
Придавив своим цветом и языков полыханьем,
Дюжина красных грузил на шее моей.
Никто никогда за мной не следил. Теперь я под надзором.
Тюльпаны глядят на меня и окно за спиной,
Куда свет раз в день вливается медленно и сходит на нет,
И я нелепа, распластана, как силуэт из бумаги,
Меж зраком солнца и глазами тюльпанов,
Я безлика, я всегда стремилась обезличить себя.
Живые тюльпаны пожирают мой кислород.
До их появленья дышалось довольно легко,
Вдох за выдохом следовал без всяких помех.
Затем тюльпаны заполнили все, словно шум.
Теперь воздух воронкой кружится вокруг них,
Как теченье реки вокруг затонувшей ржавой красной
моторки.
Лишив свободы, они завладели моим вниманьем,
Наслаждавшимся
свободной игрой на приволье.
Стены, кажется, тоже распалились.
Тюльпаны, как опасные звери, в клетке должны содержаться.
Они раскрывают зевы, как пасть африканского льва,
А сердце из любви ко мне раскрывает и закрывает
Чашу свою, полную красных цветов.
Вода солона и тепла, как морская,
Из краев, далеких, как здоровье мое.
1961
Сильвия Плат
Тайна
Тайна! Тайна!
Как необычайно.
Ты — синий, большой постовой
С воздетой рукой —
Есть ли разница меж нами?
У тебя два глаза, у меня один зрак.
На тебе тайны печать,
Размытый водяной знак.
Выявит ли его инфракрасный детектор?
Проявится ли он —
Волнистый, несмываемый, настоящий —
В африканском жирафе средь зелени райских кущей?
В марокканском гиппопотаме?
Глазеют с площади, застыли, как истуканы.
Они на экспорт, болваны —
Один болван и другой болван.
Тайна…. Супер-янтарный
Палец коньячный
Воркует на насесте: «Ты, ты»
Из-под глаз, ничего не отражающих кроме обезьян.
Ножом можно
Счистить грязь,
Почистить ногти,
«Пораниться не боясь».
Незаконнорожденный ребенок —
Большая голубая головка —
Как он дышит в ящике комода!
«Там твое нижнее белье, зверенок?»
«Воняет соленой треской,
Ты бы в яблоко воткнула пару гвоздик,
Сделала бы что ли саше
Либо разделалась с этим ублюдком,
Покончила с ним вообще».
«Нет, там ему хорошо».
«Но он выбраться хочет!
Смотри, смотри! Он ползать норовит».
Боже мой, вот и затор!
Машины на Площади Согласия —
Берегись! Пробка!
Паника, паника в одночасье!
Гортанно ревут машин сирены!
Взорвалась бутылка темного пива,
Подол заливает пена.
Ты спотыкаешься неловко,
Гномик-малыш,
Нож в твоей спине.
«Что-то нездоровится мне».
Вот и раскрыт секрет.
10 октября 1962
Тюремщик
Моя ночь потеет жиром в его тарелку на завтрак.
Тот же плакат синего тумана все так же висит
С теми же деревьями и могильными камнями.
Это все, что придумать мог
Он, бренчащий ключами?
Меня напичкали колесами и насиловали.
Семь часов вышибали мозги
В черный мешок,
Где покоюсь, зародыш или кошка,
Рычаг его влажных вожделений.
Что-то пропало.
Оболочка, в которой сплю, мой красно-синий цеппелин,
Сбросил меня со страшной высоты.
Панцирь всмятку,
Расплющена под клювами птиц.
Буравчики —
О сколько дыр уже в этом бумажном деньке!
Он прожигал меня сигаретами,
Делая вид, что я негритянка с розовыми лапами.
Я — это я, но этого мало.
Лихорадка стекает и застывает в моих волосах.
Мои ребра торчат. Что я ела?
Улыбки и ложь.
Небо точно другого цвета,
Трава точно колыхаться должна.
Весь день склеиваю церковь из горелых спичек.
Мечтаю о ком-то совершенно другом.
А он в отместку за эту диверсию
Мордует меня,
Сражает оружьем притворства,
Высокой ледяной маской амнезии.
Как я сюда попала?
Преступница без вины,
Умираю по-разному:
Повешена, заморена голодом, сожжена, вздета на крюк.
Представляю его,
Бесплодного, как дальний гром,
В тени которого поедала свой призрачный паек.
Хочу, чтоб он умер или сгинул,
Что, пожалуй, невозможно.
Обрести свободу. Что делать мраку,
Если не будет на обед лихорадки?
Что делать свету
Если не будет очей для его ножей?
Что будет делать он, он, он без меня?
17 октября 1962
Сильвия Плат
Порез
Сьюзан О’Нил Роу
Какой восторг —
Большой палец вместо головки лука.
Верхушку почти снесло
Кроме кусочка кожи —
Вроде петельки.
Лоскуток вроде шляпки,
Мертвенно-бел.
Потом — красный плюш.
Маленький пилигрим,
Индеец снял с тебя скальп.
Твой ковер в форме
Индюшачьей бородки
Расстелен прямо из сердца.
Я по нему ступаю,
Вцепившись в пузырек
Розовой шипучки.
Это праздник.
Устремился в прорыв
Солдат миллион,
В красных мундирах все как один.
На чьей стороне они?
О мой
Гомункул, я больна.
Таблетку приняла
Убить щемящее
Бумажное ощущенье.
Саботажница,
Камикадзе —
Пятно на твоей повязке
Ку-клукс-клановой,
Бабушкиной косынке
Потемнело и погрязнело
И когда
Шарообразная мякоть сердца
Попадает на жернова
Своей мельнички–тишины,
Как подскакиваешь ты,
Раненый ветеран,
С кусочком культи,
Грязная девчонка, дрянь.
1962
Сильвия Плат
Вяз
Руфи Фейнлайт
Я познала дно, она говорит. Познала
огромным
Щупальцем-корнем:
Этого ты страшишься.
Я не боюсь — я там была.
Море ли слышишь во мне —
Ропот его?
Или это ничто говорит— безумье твое?
Любовь — это тень теней,
Как ложишься и плачешь по ней.
Слушай: это топот ее копыт, ускакала, как лошадь.
Я буду скакать всю ночь напролет упорно,
Пока голова твоя не окаменеет, подушка не станет кусочком
дёрна,
Отзываясь эхом, эхом.
Может, принести тебе звуки отрав?
Вот — ливень, а вот — полная тишь.
А вот и плод: жестяно-бел, как мышьяк.
Меня истязали зверства закатов.
Выжжены до корней,
Мои красные ткани горят и, как проволока, торчат.
И вот я рассыпаюсь на части, и они летят, как щепки.
Столь яростен ветер, что не потерпит
Соглядатаев: не могу сдержать крик.
И луна беспощадна — бесплодна она,
Волоком потащила б меня луна.
Её сияние губит меня. А может, я словила её?
Я отпущу ее, отпущу,
Но как при ампутации, расплющу и сокращу.
Почему же твоих кошмарных снов бегу, но ищу?
Во мне поселился крик.
По ночам вылетает и тщится
Закогтить то, что полюбить стремится.
Меня ужасает темное существо,
Спящее во мне; целый день я
Чувствую мягкие пушистые шевеленья.
Его зло. Облака пролетают и тают.
Разве это — лики любви, эти бледные утраты утра?
Ради этого ль сердце свое возбуждаю?
Не могу обрести большего знанья.
Что это — чей это лик,
Столь убийственный в своей удавке из веток? —
Его шипенье, как змеиный яд,
Парализует волю. Это — мелких ошибок медленный ряд,
Что насмерть сразят, сразят, сразят.
1962
Ночные танцы
Улыбка упала в траву.
Безвозвратно!
Как твоим танцам ночным
Отрешиться? В математике?
Столь чисты прыжки и спирали —
Они без сомнения вечно
Блуждают по миру. Не буду
Опустошенно сидеть, совсем лишившись красот,
Дара твоего тихого дыханья, коротких вздохов,
Запаха волглой травы твоих снов, лилий, лилий.
Их плоть никак не связана с нашей.
Холодные складки ego
— белая калла,
И прихорашивающийся тигр —
Пятна и полосы пламенных лепестков.
Кометы
Должны преодолеть такие пространства,
Такой холод, забвенье.
Так осыпаются твои жесты —
Теплые и человечьи, потом их розовый
свет
Кровоточит, продираясь
Сквозь черную амнезию небес.
Для чего мне даны
Эти светильники, эти планеты,
Падающие, как благословенья, как хлопья
Шестиконечные, белые
На волосы, губы мои, глаза,
Прикасаясь и тая.
В никуда.
6 ноября 1962
Детектив
Что она делала там, когда рвануло, —
За семью холмами, синими горами, красной пашней?
Расставляла чашки? Эта деталь важна.
Прислушивалась, стоя у окна?
В этой долине поезда визжат, как души на крючках.
Это — долина смерти, хотя тучнеют здесь коров стада.
В ее саду червячки лжи стряхивали влажные шелка.
Глаза убийцы воровато шныряли по сторонам,
Не в силах взглянуть на пальцы-эгоисты, когда
Те душили женщину, придавив к стене.
Тело — в трубу, и вьется дым
Здесь на кухне — это дым твоих паленых лет,
Ложь на лжи, как семейные фото на стене,
А это — преступник, какая улыбка, взгляните.
Орудие убийства? Но убитых нет.
В доме трупа нигде не найти.
Запах полировки, ворсистые ковры,
Солнце играет клинками лучей,
Точно в красной гостиной скучает бандит,
Как родственник в маразме, приемник сам с собой говорит.
Все ж каково орудие убийства — стрела или нож?
Какой был использован яд?
Нервно-паралитический, спазматический? Или электроток?
Преступленье без трупа,
Хоть весь дом обыщи — каждый закуток.
Труп ни при чем. Скорей применили испаренье.
Сначала исчез рот. Это установленный факт.
Через год. Он был
ненасытен, и в наказанье,
Подвесили вялиться и сушиться,
Как бурый фрукт.
Затем настал черед грудей.
Это было трудней — два белых валуна.
Струя молока была желтой, потом голубой, сладка, как
вода.
Губы на месте. Обнаружены двое детей.
Их кости нашли. Ухмылялась луна.
Дальше — засохшие деревья, ворота,
Бурая материнская пашня. Все поместье.
Мы ходим по воздуху, Ватсон.
На дереве торчит ворона.
Фосфоресцирует луна. Отметьте.
1 октября 1962
Сильвия Плат
Ариэль
Недвижность во тьме.
Затем невещественная голубизна
Льётся с пиков пространств и скал.
Господня львица,
Как мы растем, едины, одна
Ось коленей и пят! — Борозда,
Двоится и прочь стремится,
Сестра смуглой дуги
Шеи, до которой не дотянусь,
Негроглазые
Ягоды темными гроздьями льют
Крюки —
Черной сладкой крови полон рот,
Тени.
Ещё что-то
Тащит сквозь воздух меня —
Бёдра, пряди волос;
Пяток моих пух.
Белая
Годива, я
Избавляюсь от окоченелостей, мертвых рук.
И вот я —
Пена пшеницы, морей переливы.
Ребенка крик
В стене сник.
И я —
Стрела,
Роса, летящая
Самоубийцей в одном порыве
В красный зрак,
Котел утра.
27 октября 1962
Сильвия Плат
Смерть
и Ко
Двое, конечно, их двое.
Теперь это кажется совершенно естественно:
Один никогда не подымет глаз,
Яблок закрытых веками, как у Блейка,
Напоказ
Выставляя родинки как фирменный знак —
Шарм шрама от ожога водой,
Нагую
Патину кондора.
Я — красное мясо. Но клюв
Его промахнулся: я пока не его добыча.
Говорит, какой я фотограф плохой.
Говорит, как мило
Смотрятся детки
В больничном морге:
Шей простые оборки,
Потом ионийские каннелюры
Их погребальных рубашечек,
А ниже две ножки.
Он не улыбается и не курит.
Зато другой делает это с лихвой.
Благовидна его длинная шевелюра.
Выродок,
Он дрочит блеск позолоты
И хочет, чтобы его любили.
Пальцем не пошевелю.
Мороз рождает цветы,
Роса рождает звезду,
Погребальный звон,
Погребальный звон.
С кем-то покончено.
Волхвы
Как блеклые ангелы, парят абстракции эти,
Ничего вульгарного, как глаза или нос,
Не выдается из лакун их овальных лиц.
Не из прачечной их белизна —
Из снега, мела и подобных вещей она.
Они совершенно реальны: Добрый, Правдивый —
Точно кипяченая вода, вменяемы и чисты на диво,
Безлюбы, как умноженья таблица,
Пока в истончившимся воздухе тает улыбка младенца.
Всего шесть месяцев на этом свете,
Она уже ползает на четвереньках, как надувной матрасик.
Тяжкое понятие Зла для нее в колыбельке не столь
Важно, как в животике боль,
И не теория вовсе мать молока, любовь.
Эти божьи люди пошли не за той звездой, сбились с пути.
Какого-нибудь светозарного Платона им нужна колыбель.
Пусть поразят своими достоинствами сердце его.
Может ли в таком обществе девушка расцвести?
1960
Сильвия Плат
Лесбос
Кухня полна порока!
Картошка шипит.
Все как в Голливуде, без окон,
Люминесцентный свет мигает, как жуткая мигрень,
Полоски жеманной
бумаги на дверях —
Театральный занавес, вдовьи завитки, а я —
Патологическая лгунья, дорогая моя,
А дочка моя, посмотри — ничком на полу, вниз лицом,
Точно марионеточку без веревочек пнули ногой —
Отчего она шизофреничка
С лицом в бело-красных пятнах:
Ты выбросила за окно ее котят,
Там, как в цементной стене,
Гадят они и вопят,
Но она их не слышит. Говоришь,
Что терпеть не можешь ее, девочку-выродка.
Ты свои трубы продула, как в скверном радио —
Не слышно ни голосов, ни истории, статичный
Шум новостей.
Говоришь, я должна утопить котят. Они смердят!
Говоришь, я должна утопить мою девочку.
Она перережет себе горло в десять, если в два года
безумна.
Дитя улыбается, толстая улитка,
Лежа на отполированных леденцах оранжевого линолеума.
Можешь съесть его. Он мальчик.
Говоришь, что твой муж тебя не устраивает.
Его еврейская мамаша сторожит его сладкий секс, как
жемчужину.
У тебя один ребенок, а у меня два.
Сяду на корнуэльской скале и буду расчесывать волосы.
Надену тигровые штанишки, заведу интрижку.
Встретимся в воздухе, в жизни другой,
Мы с тобой.
А здесь вонь от сала и детского кала.
От снотворного я больна, одурманена.
Смог от стряпни, дым из ада
Застит головы нам, полным яда,
Двум крайностям, пропитав кости, корни волос.
Я называю тебя Сиротой, сироткой. Ты больна.
У тебя от солнца язвы, от ветра туберкулез.
Некогда была ты красавицей.
В Нью-Йорке и в Голливуде мужики говорили: «Свободна?
Ух, крошка, ты неповторима».
Ты играла, играла, играла для наслажденья.
Твой муж-импотент прошаркал за кофе.
Пытаюсь держать его в доме.
Старый фонарный столб для освещенья,
Кислотные ванны, полные пригоршни неба — от тебя подальше.
Он катится грузно по склону вымощенной пластиком горки,
Пуская голубые искры, побитый трамвай.
Голубые искры расплескиваются,
Расщепляясь на тысячи осколков, точно кварц.
О драгоценность! О бесценная!
В ту ночь луна
Волокла свой кровавый мешок, больна,
Недужный зверь,
Над огнями залива,
А потом вновь стала нормальной она,
Тверда, бела и отстранена.
Напугали до смерти меня блестящие чешуйки песка.
С удовольствием мы набирали полные горсти его,
Меся, как тесто, тело мулата,
Шелковые зерна.
Пес подхватил твоего запсовевшего мужа. Побежал дальше.
Я умолкла. Ненавистью полна
По горло, до самого рта,
Густа, густа.
Не роняю ни слова.
Собираю картошку, как дорогие пожитки,
Собираю детей,
Пакую больных котят.
О ваза, наполненная кислотой,
Ты ведь любовью полна. Знаешь сама, кого ненавидишь.
Он сжимает цепочку и мячик там у ворот,
Впадающих в море,
Которое вбирает всё черно-белое,
А потом выплевывает назад.
Каждый день ты наполняешь его излияниями, как кувшин, до
краев.
Ты так изнурена.
Твой голос в моих ушах, словно серьги,
Хлопает и сосет, нетопырь, упивающийся кровью.
Вот и всё. Вот и всё.
Ты подглядываешь из-за двери,
Печальная ведьма. «Все женщины шлюхи.
Не выразить в словах».
Вижу, как твой милый наряд
Скрывает тебя, как кулачок ребенка
Или анемона, любимица моря,
Эта клептоманка.
Я еще не созрела.
Говорю, что может вернусь.
Ты ведь знаешь, зачем лгут.
Мы не встретимся даже в твоем дзенском раю.
18 октября 1962
Сильвия Плат
Другая
Ты поздно пришла, утирая губы.
Что я оставила на пороге —
Белая Ника,
Что в моих стенах струится?
С улыбкой голубая зарница
Признает, как мясной крюк, собственный гнет.
Тебя любит полиция, ты во всем сознаешься.
Блеск светлых волос, черные туфли, старый целлофан,
Неужто моя жизнь так увлекательна?
Из-за этого так расширились твои зрачки?
Из-за этого пылинки воздуха улетают?
Это не пылинки воздуха, а частицы.
Открой сумку. Откуда такая вонь?
Это твое вязанье,
Деловито крючок цепляет крючок,
Это твои липкие леденцы.
Твоя голова — на моей стене.
Пупочные канатики, иссиня-красные и прозрачные,
Торчат из моего живота, как стрелы, которые оседлала.
О мерцанье луны болезной,
Конокрадство, распутство
Очерчивают мраморное чрево.
Куда так спешишь,
Что пыхтишь, как паровоз?
Серные измены скорбят во сне.
Холодное стекло, как проникло ты
Между мной и мной?
Царапаюсь, как кошка.
Кровь в венах — темный плод:
Косметика, результат.
Ты улыбнулась зеркально.
Нет, это еще не фатально.
2 июля 1962
Над пропастью
Тормозов визг
Или рожденья крик?
И вот мы над бездной
повисли,
Дядюшка,
миллионер-толстяк, фабрика брюк.
И рядом со мной ты в
ледяной испарине.
Колеса, два
резиновых червя кусают свои хвосты.
Там внизу, что ли,
Испания?
Красный и желтый,
расплавленные от страсти металлы,
Извиваются, стонут,
что за пейзажи?
Не Англия, не
Франция, не Ирландия даже.
Этот неистов. Мы
здесь туристы,
Чертов младенец
визжит в воздухе где-то.
Всегда в небе
ребенок чертов найдется.
Назвала бы закатом
это,
Да разве вопят
закаты?
Ты в своих семи
подбородках застыл, как сало.
Кем, думаешь, я
стала,
Дядюшка, дядя?
Как грустный Гамлет
сжала кинжал?
Где ты жизнь свою
подевал?
Она жемчужина или
грош ей цена —
Душа твоя, душонка?
Вот унесу ее, как
богачка, красавица-девчонка —
Просто открыть
дверцу, из машины выйти на
Воздух и жить в
воздухе Гибралтара.
19 октября 1962
Сильвия Плат
Маки в октябре
Даже солнечным облакам в это утро не поправить оборки
юбок.
Ни женщине в машине скорой помощи,
Чье красное сердце так изумительно расцвело сквозь пальто
—
Дар, подарок любви,
О котором вовсе не просило
Ни небо,
Которое, бледно горя,
Поджигает свои запасы угарного газа,
Ни глаза, что потускнев, под краями шляпки застыли.
О Боже, кто я такая,
Чтобы в крике раскрылись эти запоздавшие рты
В морозном лесу, кукурузной заре?
27 октября 1962
Перевел Ян Пробштейн
Сильвия Плат
Мужество заткнуться
Мужество закрытого рта, несмотря на
канонаду!
Линия розова и тиха, греется на солнце червяк.
Черные диски за ним,
круги гнева,
И гнев неба, спрямленный мозг неба.
Диски вращаются, требуют слова,
Заряжены свидетельствами насилия,
Внебрачных детей, обманов, дезертирств, двуличья,
Игла путешествует по желобу,
Серебряный зверь меж двух черных каньонов,
Великий хирург, ныне татуировщик,
Наносит одни и те же синие жалобы,
Змей, младенцев, соски грудей
Русалок и двуногиx девушек-грёз.
Хирург молчалив, не вымолвит ни слова.
Слишком много смертей у него, руки его смертью полны.
Диски мозга вращаются, как жерла пушек.
Есть еще древний секач — язык,
Неутомим, лилов. Нужно ль его отсечь?
У него девять хвостов, что опасно.
И шум, который он сдирает с воздуха, когда разойдется!
Нет, язык тоже отставлен,
Висит в библиотеке с гравюрами из Рангуна
И с головами лис, выдр и кроликов мертвых.
Удивительный экспонат —
И еще вещи, которые
он пронзил в свое время.
Но как насчет глаз, глаз, глаз?
Зеркала убивают и болтают, ужасное место,
Где пытка длится, за которой можно лишь наблюдать.
Лицо, живущее в зеркале этом — лицо мертвеца.
Не беспокойся о глазах —
Они могут побелеть, засмущаться — не подсадные утки они,
Их смертоносные лучи сложены, как флаги
Страны, о которой ничего уже не слышно, —
Строптивая независимость,
Несостоятельная в горах.
1962
Сильвия Плат
Я шахтер. Голубыми языками пламя горит.
Восковой сталактит
Капает, загустевая,
Разрывая земное
лоно,
Сочатся капли из
мертвенной скуки.
Порывы черного
нетопыря
В зазубренные шали
обернули меня,
Ледяные убийцы.
Они срослись со
мной, как яичники.
Древняя
пещера сосулек
Из кальция множит
эхо.
Даже тритоны белы,
Эти святоши.
И рыбы, рыбы —
Господи Исусе!
Льда грани,
Жала кинжалов,
Пираньи
В религиозном рвенье
Пьют из моих живых
стоп первое причащенье.
Свеча,
Качнувшись,
вскарабкалась на высоту вновь.
Желтое вдохновенье.
Родной, как ты попал
сюда?
О зародыш,
Даже во сне ты
помнишь,
Как свернуться
клубком.
Кровь расцвела,
чиста
В тебе, мой рубин.
Боль,
Которая будит тебя,
не твоя.
Любимый, родной,
Нашу пещеру я розами убрала.
Мягкими коврами —
Последними из викторианских.
Да падут
Звёзды во мрак, предназначенный им,
Да текут
Увечные атомы ртути
В ужасный колодезь,
Ты лишь один
Един на зависть пространствам, опора им.
Ты — дитя в яслях.
29 октября 1962
Сильвия Плат
Берк-пляж[4]
(I)
Итак, это море —
великая размытость.
Солнце ставит припарки на мое воспаленье.
Шербеты раскаленных цветов из
морозильников
Разложенные бледными девами, плывут по воздуху в
опалённых руках.
Почему так тихо? Что скрывают они?
У меня пока две ноги, и я передвигаюсь с улыбкой.
Песчаный глушитель убивает отзвуки;
Он простерся на мили, а сжавшиеся голоса
Без костылей набегают волнами, уменьшившись вдвое.
Плоскости глаза, ошпаренные этой смелой атакой,
Словно гибкость их скована якорем, отражают ее
бумерангом, раня владельца.
Удивительно разве, что он в темных очках?
Удивительно разве, что он в черной
рясе?
Вот он идет среди ловцов макрели,
Которые стеной спин встречают его.
Черные и зеленые леденцы в их руках, точно конечности
тел.
Море, выкристаллизовав все это,
уползает
Извиваясь многозмеим телом, с долгим шипением горя.
(II)
Черный сапог жалости чужд.
Да и с чего бы — он катафалк мёртвой ноги,
Длинной мёртвой культи священника,
Который измеряет колодец книги своей,
Изгибом шрифта выпучившейся пред ним, как пейзаж.
Непристойные бикини прячутся в дюнах,
Бедрами и грудями касаясь кристалликов сахара,
Щекоча и возбуждая свет,
Пока открывается око зеленого пруда,
Которого тошнит от того, что он проглотил:
Конечности, образы, крики. За бетонными
бункерами
Двое любовников отрываются друг от друга.
О белый фаянс моря,
Вздохи в чашках, соль в горле…
И наблюдатель, дрожа идет,
Влеком, как длинный предмет,
Через застывший яд
И водоросли, волосатые, как в интимных местах.
(III)
На балконах отеля предметы блестят.
Предметы, предметы —
Трубчатые стальные инвалидные кресла, алюминиевые
костыли.
Такая соленая сладость. С чего бы мне
Идти за волнорез, пятнистый от казарок?
Я не сестра милосердия, не сиделка в белом,
Я не улыбчива.
Те дети устремились куда-то с крюками и криками,
Но сердце мое слишком мало, чтоб забинтовать их ужасные
ошибки.
Вот — бок человека: красные ребра,
Нервы, разросшиеся как деревья, а вот и хирург:
Один зеркальный зрак
—
Грань знания.
В комнате на полосатом матрасе
Погибает старик.
Плачущая жена не в силах помочь.
Где же бесценные и желтые камни глаз
И язык — праха сапфир?
(IV)
Свадебный пирог в бумажных рюшах.
Как он превосходен сейчас,
Словно владеешь святыней.
Медсестры в крылатых чепцах утратили былую красу,
Они побурели, как захватанные гортензии.
Кровать от стены откатили.
Это следует довести до конца. Это ужасно.
Пижама ли на нем или парадный костюм
Под приклеенной простыней, из-под которой его
припудренный клюв
Выдается ничем не заглушенной белизной?
Челюсть его придавили книгой, пока не
застыла
И руки сложили, свершившие последнее рукопожатье:
прощайте, прощайте.
Вымытые простыни на солнце летят,
Наволочки хрустят.
Это милость, милость:
Длинный гроб из дуба цвета мыла,
Любопытные носильщики и еще сырая дата
Гравирует сама себя серебром с дивным хладнокровьем.
(V)
Серое небо нависло, холмы, словно волны зеленого моря,
Набегают издали складкой на складку, скрывая пустоты,
Пустоты, где скачут мысли жены —
Тупорылые, практичные лодки,
Полные платьев, шляпок, замужних дочек.
В зале каменного дома
Одна занавеска трепещет у раскрытого окна,
Мелькает, трепещет, жалкая свечка.
Вот язык мертвеца — помните, помните.
Как далеко сам он сейчас — его поступки
Сгрудились вокруг него, как мебель гостиной, как декор.
Вокруг собирается бледность —
Бледность рук и лиц соседей,
Ликующая бледность парящих ирисов.
Они летят в ничто — помните о нас.
Пустые скамьи памяти лицезрят камни,
Мраморные фасады с синими венами и желейная ваза, полная
нарциссов.
Здесь так прекрасно: остановка, место покоя.
(VI)
Листья этих лимонов-лаймов толсты естественной полнотой!
—
Подстриженные зеленые шары, деревья маршируют в церковь.
Голос священника в истончившемся
воздухе
Встречает покойника у ворот,
Обращаясь к нему,
а холмы звонят в погребальный колокол;
Сверканье пшеницы и невозделанная земля.
Как называется этот цвет? —
Древняя кровь запёкшихся стен, исцеляемых солнцем,
Древняя кровь культей, обожженных сердец.
Вдова с черным блокнотом и тремя дочерями,
Необходимых среди цветов,
Складывает лицо, как тонкое постельное белье,
Чтобы уже не расстилать никогда,
А небо, кишащее прерванными улыбками,
Ведет тучу за тучей.
И цветы невесты расточают свежесть,
А невеста — душа
В месте покоя, а жених, забывчив и красен, лишен черт.
(VII)
За стеклами этой машины
Мурлычет мир, отрезан и нежен.
А я в черном костюме застыла, член процессии,
Скользящей медленно за катафалком,
А священник — судно,
Просмоленная материя, скорбен и скучен,
Следует за гробом на катафалке, разубранном цветами, как
прекрасная женщина,
Гребень волны из грудей, век и губ
Штурмует вершину холма.
Затем из-за ограды дворика, дети
Вдыхают запах растаявшей ваксы,
Медленно и бессловесно поворачиваются лица
Устремив глаза
К чему-то прекрасному —
Шесть круглых черных котелков в траве, черный деревянный
леденец,
И нагой рот, красный и неуклюжий.
Мгновенье одно небо хлещет в яму, как плазма.
Надежды нет, она сдалась.
30 июня 1962
Сильвия Плат
Гулливер
Над телом твоим проплывают тучи
В вышине, выше, заледенев на круче,
Чуть распластавшись, точно
Плывут по незримому стеклу.
Не как лебеди —
Без отражений;
Не как ты —
Не опутаны.
Прохлада, голубизна. Не как ты —
Ты — на спине, распластан,
Глаза — в небо.
Уловили тебя пауки-люди,
Плетя и крутя ничтожные путы,
Их взятки —
Груда шелка.
Как они тебя ненавидят.
Болтают в долине твоих ладоней, гусеницы-землемеры.
Они б усыпили тебя, выставив в витрине,
Вот пальцы ног — экспонаты.
Прочь!
Прочь семимильным шагом, как перспективa
Да превратится глаз в орла,
Тень губы — в пропасть.
6 ноября 1962
Сильвия Плат
Добираясь до места
Далеко ли?
Далеко ли ещё?
Вращенье гигантских гориллообразных колес
Устрашает меня —
Ужасный мозг
Круппа, черные пасти
Вращаются, звук
Пронзает Пустоту! точно пушки.
Я в Россию стремлюсь — на эту войну или ту.
Волочу тело своё
Тихо сквозь солому теплушки.
Теперь пора давать взятки.
Что колёса едят, эти колёса,
Насаженные на дуги, как боги,
Серебряный повод воли —
Неумолимой. А их гордыня!
Всем богам известен их пункт назначенья.
Я — лишь письмецо
—
Лечу на имя, два глаза.
Будет ли хлеб и огонь?
Здесь столько грязи.
Поезд остановился, сёстры
У колонки, вода льётся, как монашеская вуаль,
Касаясь раненых,
Мужчин — кровь еще течет по жилам,
Ноги, руки — в груде снаружи
Палатки несмолкаемых криков —
Госпиталь кукол.
А мужчин — все, что осталось от них
Поршни насосов влекут вперед, нагнетая кровь —
Ещё одну милю,
Ещё один час —
Поколения сломанных стрел!
Далеко ли ещё?
Грязь под моими ногами
Густа, красна и скользка. Ребро Адама —
Эта земля, из которой я восстаю в муках.
В небытие мне путь отрезан, и паровоз пыхтит,
Пышет паром и дышит и кажет зубы,
Готовые заскрежетать, как у черта.
Есть минута в конце,
Миг, капля росы.
Далеко ли ещё?
Столь мал полустанок,
Куда я стремлюсь, — отчего столько преград —
Вот тело женщины:
Обуглены юбки, гримаса смерти,
Оплакана монашками и детьми в венках.
И вот — взрывы —
Гром и перестрелка.
Между нами огонь.
Неужели нигде нет покоя,
Кружится, кружится в воздухе,
Нетронутом, неприкасаемом.
Поезд тащит себя, визжит —
Зверь,
Обезумев, пробивается в пункт назначенья,
Кровавое пятно —
Лицо в языках огня.
Погребу раненых, словно куколок,
Сосчитаю и погребу мертвых.
Пусть их души корчатся в росе,
Расточая аромат очищенья за моею спиной.
Вагоны качаются, колыбели.
И я сбросив покров,
Кокон старых повязок, скуки, лиц стариков,
Выхожу к тебе из черного вагона Леты,
Как младенец, чиста.
6 ноября 1962
Сильвия Плат
Медуза[6]
От этого плевка суши каменных кляпов
Глаза отброшены белыми палками,
Чаши ушей вбирают несуразности моря,
Здесь обитает твоя жуткая голова — Божий шар,
Линза милости,
Твои подручные,
Наслаивая яростные клетки в тени моего киля,
Толкают, как сердца,
Красную стигмату к самому центру,
На буруне прилива скачут к ближайшему пункту отправки,
Влача космы волос, как у Иисуса.
Интересно, спаслась ли я?
Мой ум влечется к тебе,
Древняя пуповина в ракушках, атлантический кабель,
Который чудесным образом восстанавливает сам себя.
И все ж, на своем конце провода всегда
чувствую
Прерывистое дыханье, твое присутствие,
Изгиб воды, отпрыгивающей
K моей водяной уде, ослепительной и благодарной,
Прикасающейся и всасывающей.
Я тебя не звала.
Я вовсе тебя не звала.
А ты, тем не менее,
Из моря ко мне приплыла.
Толста и красна, плацента,
Парализующая любовников во время соитья.
Свет кобры
Выдавил вздох из кровавых колоколов
Фуксии. Мертвая нищенка,
Не могла вздохнуть я,
Как рентгеном, облучена.
Кто же ты по-твоему такая?
Облатка причастия? Толстуха Мария?
Не вкушу ни капли твоей плоти я,
Бутылки, в которой заключена,
В жутком Ватикане.
Сыта по горло раскалённой солью.
Зелёные евнухи, твои желанья,
Шипят на грехи мои.
Прочь, прочь, щупальце змеи!
Ничего не осталось меж нами.
16 октября 1962
Сильвия Плат
Паранджа
Нефрит —
Камень бока,
Который болит,
Бока зеленого Адама. Я
Улыбаюсь, скрестив ноги, как йоги,
Загадочная,
Тасую прозренья.
Бесценная!
Как солнце полирует лак моего плеча!
А если луна,
Неустанная кузина моя,
Восходит, смертельно больна,
Деревья за собой волоча,
Кустистые полипы, ветвей сети,
В ее бледном свете,
Я не видна.
Как зерцало, мерцаю.
И на этой грани в сей миг
Является мой жених,
Зеркал властелин!
Самолично идет меж них,
Шуршащих шелковых ширм.
Вуаль уст моих
Дыханье мое шевелит,
Завеса глаз,
Из радуг соткана,
Нисходит струясь.
Я ему отдана,
Раба его,
Даже в его
Отсутствие,
Я вложена
В ножны запрета,
Тиха и бесценна,
Среди попугаев галдящих!
О болтуны,
Слуги ресниц! Ныне
Выпущу я на волю
Одно перо, словно павлинье.
Слуги уст!
Выпущу я на волю
Одну ноту,
Сотрясая хрусталь,
Воздуха люстру,
И она разлетится
По частице,
Их миллион
И ни одна не узнает о том.
Слуги! Слуги!
Теперь выпущу
Из куколки драгоценной,
Которую он
Сторожит сердца пуще,
Выпущу я львицу,
И воплем тотчас
Купальня огласится,
И от покровов — клочья.
29 октября 1962
Сильвия Плат
Луна и тис
Это — свет разума, холоден, инопланетен.
Деревья разума
черны. Свет голубой.
Травы сбросили горести на мои ноги, словно я Бог,
Исколов лодыжки мои и шепча о смиренье.
Клубы испарений, полные духов, населяют это место,
Отделенное от моего дома рядом надгробий.
Даже не знаю, как добраться туда.
Луна — вовсе не дверь. Это лицо в своем роде,
Бела, как сжатый кулак, и ужасно удручена.
За собой она тащит море, как злодейство; она
Затихла, раскрыв рот в зевке, полном отчаянья.
Я здесь живу. По воскресеньям колокола дважды ошеломляют
небо —
Восемь великих языков, утверждающих Воскресение.
В конце они смиренно гудят свои имена.
Тис указует вверх. У него готические черты.
Следуя за ним, глаза находят луну.
Луна — моя мать. Она не столь ласкова, как Мария.
Из ее голубых одежд вылетают летучие мыши и совы.
Как бы хотела я в нежность поверить —
Восковой слепок лица, смягченный светом свечей,
Это на меня устремлён её мягкий взгляд.
Долгим было мое паденье. Тучи цветут
Голубым и мистическим светом, застя лица звёзд.
В церкви святые сплошь посинеют,
Воспарив над холодными скамьями на нежных ногах,
Их руки и лица окоченели от святости.
Луна ничего не видит. Она неистова и безволоса.
Весть же тиса — чернота — мрак и безмолвие.
22 октября 1961
Сильвия Плат
Подарок на день рождения
Что там, под покровом, уродливо или
прекрасно?
Блестит ли, есть ли груди, края или тело?
Уверена, что уникально, как раз то, что я хотела.
Когда занята стряпней, чувствую, следит за мной,
Размышляя: «Эта та самая, которой меня прочат,
Избранница с черными кругами под глазами, со шрамом?
Отмеряет муку, убирает излишек,
Соблюдает правила, правила, правила.
Эту избрали для благовещенья что ли?
О Боже, смешно до колик!»
Но сверкает оно, не прекращая, хочет мне принадлежать,
полагаю.
Были б даже кости или жемчужная пуговица, я б не
возражала.
В этом году мне и не нужен роскошный подарок.
Да и в живых-то я осталась совсем случайно.
Я бы с радостью тогда любым способом покончила с собой.
А тут покровы, сверкают, как шторы,
Как прозрачный атлас зимнего окна,
Белы, как детская постель и сияют, как дыхание смерти.
О слоновая кость! Должен быть где-то хобот, призрачная
колонна.
Разве не видишь, что я готова принять, что угодно?
Дай же мне это!
Не смущайся: я
буду не против, если он мал.
Не вредничай, я готова принять и нечто огромное.
Давай сядем по обе стороны, восхищаясь сияньем,
Сверканьем, зеркальным блеском.
Давай сядем по обе
стороны для последней вечери, как в больнице.
Знаю, почему не хочешь мне дать это,
Тебя ужасает,
Что мир с воплем разлетится на части, и твоя голова
вместе с ним,
Выпуклый бронзовый древний щит,
Диковина для твоих правнуков.
Не бойся, этого не произойдет.
Я просто это возьму, и отойду тихо в сторонку.
Не услышишь даже, как я открываю, ни треска бумаги,
Ни разрываемых ленточек, ни вскрика в конце.
Ты верно не хочешь похвалить мою сдержанность.
Если б ты знал, как меня убивают завесы.
Для тебя они всего лишь прозрачны, как воздух.
Но Господи, облака, словно хлопок.
Их легион. Они из угарного газа.
Легко, легко вдыхаю сладость,
Заполняющую незримыми частицами вены,
Миллионом частиц, съедающих жизнь мою год за годом.
По такому случаю ты надел серебристый костюм. О, ты
прибавил еще аппарат—
Неужто не можешь все оставить цельным,
как есть?
Неужто на все нужно ставить багровое клеймо?
Зачем убивать все, к чему бы ты ни
прикоснулся?
Лишь одного сегодня хочу, и лишь ты мог бы мне это дать.
Это стоит у окна, огромно, как небо.
Веет от моих простыней, холодного мертвого центра,
Где расщепленные жизни закоченели, застыли, историей
став.
Не хочу получать это по почте, по пальчику, по кусочку,
Не хочу, чтобы мне об этом рассказывали: пока все услышу,
Мне будет уже шестьдесят, буду слишком
бесчувственна, чтобы этим воспользоваться.
Всего лишь сними завесу, покров, пелену.
Если там смерть,
Я наслажусь глубинной силы ее тяготенья, вечными очами
ее.
Тогда я поверю в серьезность твою.
Тогда все обретет благородство, тогда будет настоящий
день рожденья.
Нож не будет кромсать, но войдет
Легко и чисто, как крик младенца,
И вселенная выскользнет из меня.
30 сентября 1962
Сильвия Плат
Письмо в ноябре
Любимый,
Мир меняется вдруг, меняет цвет.
В девять утра свет
Фонарей расщепился, струясь сквозь стручки бобовника в
форме
Крысиных хвостов.
Это Арктика,
Этот черный кружок шелковых каштановых трав —прядка
детских волос.
В воздухе зелень
Мила и мягка,
Обнимает любя, как подушки дивана.
Я раскраснелась, мне тепло.
Мне кажется, я великанша.
Я так глупо рада,
Мои резиновые сапоги
Шлепают и шлепают через прекрасный багрец.
Это — мои владенья.
Дважды в день я
Их измеряю, шагая,
Вдыхая варварскую святость сине-зеленых
Зубцов, чистый металл,
И стену старых покойников.
Люблю их.
Я люблю как историю их.
Золото яблок
Только представь:
Семьдесят деревьев моих
Держат свои рдяно-золотые шары
В густом сером супе смерти.
Миллион золотых
Листьев их бездыханен и металличен.
О любовь, О
целибат,
Это именно я,
А не кто-то идет по пояс в воде.
Невосполнимое
Золото кровоточит, углубляясь — устья-уста Фермопил.
11 ноября 1962
Сильвия Плат
Амнезия
Тщетно, тщетно уже молить: Узнай!
Ничего не поделать с таким прекрасным пробелом — только
шлифуй.
Имя, ключи от машины, дом!
Игрушка–женушка
Стерты — ах, ах, вздыхай.
Четыре младенца и кокер!
Сестры–червячки и мотылёк–доктор —
Пакуй его тоже.
События прошлого
Слезают, как кожа.
Спустить все это в трубу!
Обнимая подушку,
Как рыжую сестричку, коснуться которой не смел,
Он мечтает о новой —
Бесплодной, бесплодны все!
И другого цвета.
Как будут странствовать, блуждать, пейзажи
Заискрятся шлейфом из задниц сестры и брата —
Хвост кометы!
И деньги за всем — потоком спермы.
Сестра одна
Приносит зеленый напиток, другая — голубой.
Восстают по обеим сторонам, как звезды.
Пенится и пламенеет питьё.
О сестра, мать, жена,
Милая Лета — моё бытиё.
Я никогда, никогда не вернусь домой!
1962
Соперница
Если б улыбалась луна, на тебя похожа была б она.
Ты производишь такое же впечатление
Чего-то прекрасного, но и губительного.
Вы обе велики заемным светом. Ее рот
В горестном зевке скорбит о мире; бесчувственен твой,
А твой главный дар — все превращать в камень.
Я пробуждаюсь в мавзолее, а рядом ты
Барабанишь пальцами по мраморному столу, ища сигареты,
Как женщина ты зла, но не слишком нервозна,
Тщишься сказать нечто, чтоб не нашлось ответа.
Унижает своих подданных также луна,
Но днем нелепа она. Твоя ж неприязнь
Проникает в почтовый ящик с завидным упорством. Она
Бела и пуста, вездесуща, как угарный газ.
Ни дня от твоих вестей спасения нет.
Быть может, бродишь по Африке, но думаешь обо мне.
июль 1961
Сильвия Плат (1932—1963)
Папуля[7]
Никогда, никогда, никогда
Черный сапог тебе не натянуть
В котором жила, как нога,
Тридцать лет, и бледна, и худа,
Не смея дыхнуть иль чихнуть.
Нужно было убить тебя, папуля,
Да не успела — ты умер сам — мешок
Мраморно-тяжек, словно там Бог,
Статуей жуткой палец будет торчать,
Огромен и сер, как Фриско печать,
Голова же в Атлантике, полной смури,
Льющей зелень фасоли в нежность лазури
Прекрасной носетской бухты.
Я молилась, чтобы воскрес ты.
Ach, du.
На немецком языке, в польском городке,
Который расплющил каток
Войны, войны, войны.
Но заурядно звался тот городок.
Мой польский друг
Говорит, что было несколько дюжин таких.
Посему вовек не найду,
Чьи мостовые топтал ты, сея беду,
А с тобой говорить не могла никогда.
Язык застревал во рту,
В проволоке колючих пут.
Ich, ich, ich, ich, —
Слов не выговорить сих.
Мне казалось, немец любой был тобой.
Как ругательство, неприличен язык.
Мотор душегубки
Душил меня, как еврейку
Дахау, Освенцима, Бельцена.
Как еврейка я говорить начала,
За еврейку сойти я вполне бы могла.
Снег Тироля, прозрачное венское пиво
Не столь уж чисты и правдивы,
С цыганской прабабкой, с судьбой-индейкой,
С везеньем еврейским и колодой Таро
Я вполне бы могла быть еврейкой.
Я всегда боялась тебя,
Твоего Luftwaffe, твоего жаргона,
Усиков аккуратных твоих,
Арийских глаз голубых,
Танком проехал, живое губя —
Не Бог, а свастика ты,
Небо отступит от такой черноты.
Фашист каждой женщине мил,
Сапогом ударив в лицо, покорил
Сердцем изверга, такой же изверг, как ты.
Ты стоишь у классной доски, папуля,
На фото, которое мне дали,
Подбородок раздвоен, скрыл копыто сапог,
Но от этого менее чёрен едва ли,
Не менее чёрен, чем чёрт, ты смог
Расколоть сердечко мое на части.
Мне было десять, когда тебя закопали.
В двадцать я попыталась покончить с собой,
Чтобы быть рядом с тобой, с тобой.
Чтобы вместе были хотя бы кости.
Но меня с того света вернули
И склеили снова меня потом.
И я поняла, как жить мне впредь.
Я нашла такого, как ты, папуля —
Человек из «Mein Кampf», чёрный, как смерть,
С любовью к дыбе и сапогу,
И я сказала, что так тоже смогу.
Итак, я выход нашла, папуля:
Вырвала с корнем провод чёрного телефона,
Чтоб голоса червяками не проскользнули.
Я убила бы сразу двух, убив одного
Вампира, твердившего, что он был тобой,
И пил мою кровь целый год или нет —
Если хочешь знать, целых семь лет.
Можешь теперь обрести покой.
Колом твое чёрное сердце проткнули,
В деревне тебя никогда не любили.
Танцуют они на твоих костях, топча твой прах,
Они тебя давно раскусили,
Папа, выродок, я
выход нашла, папуля.
12 октября 1962
Сильвия Плат
Лихорадка 40°
Чисты? Разве чисты они,
Адские эти огни?
Туп, туп узел тройной
Пут, как жирный Цербер цепной,
Что пыхтит у ворот тут.
Но бессилен вылизать он
Огонь моих сухожилий.
Грех, грех, —
вопит трут.
Невыносима вонь
Огарка свечи! Любимый, родной,
Низко стелется дым,
Как шарфы Айседоры. Боюсь, что один
Угодит под колёса. Так зловеще
Дымят эти свечи,
Что дым сродни
пятой стихии.
Обовьёт он весь шар земной,
Все старые и больные
Будут задушены им.
В колыбели младенец больной,
Орхидея нависла над ним,
Как жуткий висячий сад,
Из воздуха леопард,
Возник, как черта двойник,
От излучения вмиг
Побелел он и тут же сник.
Грех, грех! Развратников тела
Раскалены добела
И пожраны, как прах Хиросимы.
Всю ночь я металась в жару, любимый,
Как поцелуй прокаженного, тяжела простыня.
Три ночи. Три дня.
Куриный бульон, лимон и вода —
От воды уже рвет. Не надо.
Для тебя и для всех я слишком чиста —
Тело твое ранит меня,
Как Господа — мир.
Я— Лампада,
Моя голова — луна
Из японской бумаги, моя золотая кожа
Изысканна и бесконечно бесценна она.
Не поразил ли тебя мой жар и мой свет?
Я сама по себе, я — огромная камелия,
Полыхаю, мерцаю, схожу на нет.
Мне кажется, я легче гелия,
Кажется, я могу вознестись —
Бусинки раскаленного металла взлетают ввысь,
И я — чистый ацетилен,
Девственница, вознесусь
Среди поцелуев, роз,
Херувимов, всего,
Что с розовым цветом слилось.
Но без тебя, без него
Без него, без него
(Как юбки старой шлюхи, все мои «я» расползлись) —
В Рай — ввысь.
20 октября 1962
Сильвия Плат
Пчелиное собрание
Кто эти люди, встречающие меня на мосту? Это деревенские
жители:
Священник, дьяк, повитуха, агент по продаже меда.
В летнем безрукавном платье я беззащитна,
Они же все в перчатках, масках, почему не предупредили
меня?
Они улыбаясь, снимают маски, прикрепленные к старинным
шляпам.
У меня, как у цыпленка, голая шея, неужели никто не любит
меня?
Нет, вот секретарь пчеловодов в белом комбинезоне
Застегивает нарукавники на моих запястьях и накидку от
шеи до колен.
Теперь я в шелке, белом, как молочай, не заметят пчелы меня.
Они не учуют мой страх, страх, страх.
Где теперь пастор — этот вот в черном?
Кто повитуха — ее ли плащ голубой?
Каждый кивает квадратной черной головой, все они рыцари в
шлемах с забралами.
Нагрудники из марли завязаны у подмышек.
Изменились улыбки и голоса. Меня ведут через фасолевое
поле.
Полоски фольги мигают, как люди.
Пыльники из перьев машут руками в море цветов фасоли.
Кремовые цветы фасоли с черными глазами и листьями, как
уставшими сердцами.
Не сгустки ли крови волокут усики вдоль того волоконца?
Нет, нет, это алые цветы, которые станут однажды плодами.
Теперь мне дали модную итальянскую
соломенную шляпу
И черную маску-вуаль, которая облегает лицо, превратив
меня в одну из них.
Меня ведут в остриженную рощу, в кольцо ульев.
Это боярышник пахнет так одуряюще?
Нагое тело боярышника усыпляет своих детей эфиром.
Не хирургическая ли операция здесь?
Не хирурга ли ждут соседи:
Это виденье в зеленом шлеме,
Сверкающих перчатках и белом костюме?
Не почтальон ли, мясник, бакалейщик — знакомый ли мой?
Бежать не могу — укоренилась, и
можжевельник
Ранит меня желтыми сумками и острыми пиками.
Бежать не могу, иначе придется навечно пуститься в бега.
Белый улей закрыт, как девственница:
Запечатала соты с расплодом, мед, и тихо жужжит.
Дым клубится и стелется шарфом по роще.
Разум улья думает, что это конец света.
Вот они, первые вестники, в истеричной своей
эластичности.
Если буду тихо стоять, они примут меня за лесной купырь,
Простую душу, которую их злоба не тронет,
Даже не шелохнусь, сросшись с кустарником.
Деревенские достают рамки, охотясь за маткой.
Прячется ли она, поедает ли мед? Она очень умна.
Она стара, стара, стара, но должна прожить еще год и
знает о том,
А в смежных сотах молодые матки мечтают
О дуэли, в которой наверняка победят,
Завеса воска отделяет их от брачного полета,
Взлета убийцы в небо, которое любит ее.
Деревенские убирают молодых маток — убийства не будет.
Старая матка прячется, неужели столь неблагодарна?
Я устала, изнурена —
Белая колонна среди тьмы ножей.
Я дочь мага, которая не отступает.
Деревенские снимают маски и пожимают руки.
Чей это длинный белый ящик в роще? Чего достигли они?
Почему меня бьет озноб?
3 октября 1962
Прибытие пчелиного ящика
Я заказала его, этот чистый белый ящик,
Квадратный, как стул, и почти неподъёмный.
Я назвала бы его гробом для карлика
Или квадратного младенца,
Если бы не было в нем этого гуда.
Ящик на замке, он опасен.
Я должна пробыть с ним всю ночь
И не могу от него отойти.
В нем нет окон, и не видно, что там внутри.
Есть только сеточка, выхода нет.
Прикладываю глаз к сетке.
Там темень, темень,
И кажется, что роятся руки африканцев,
Уменьшены и сжаты для экспорта,
Черное на черном, гневный рой.
Как выпустить их?
Больше всего меня устрашает шум,
Не разобрать слогов,
Как римская толпа,
Поодиночке малы, но боже, все вместе!
Ухо прикладываю к яростной латыни.
Я не Цезарь.
Просто я заказала ящик маньяков.
Можно их отослать обратно.
Они могут и умереть, кормить их я не обязана, я их
владелица.
Интересно, насколько голодны они.
Интересно, забудут ли они меня,
Если я просто открою замки, отойду назад, в дерево
превратившись.
Здесь есть светлые колонны ракитника
И нижние юбки черешен.
Они могут сразу же проигнорировать меня
В лунном комбинезоне и похоронной вуали.
Из меня не извлечь меда —
С чего бы им на меня напускаться?
Завтра буду ласковым Богом, выпущу их на волю.
Ящик — только временная мера.
4 октября 1962
Сильвия Плат
Жала
Голыми руками держу соты.
Человек в белом улыбается, его руки также обнажены.
Наши марлевые нарукавники опрятны и приятны,
Горла наших запястий — отважные лилии.
Перед ним и мной —
Тысячи чистых ячеек,
Восемь желтых чаш-сот,
И сам улей — чайная чаша,
Белая, с розовыми цветочками сверху,
С большой любовью я их покрыла эмалью,
Думая: «Прелестно, прелестно».
Ячейки с расплодом, серые, точно окаменевшие раковины,
Ужасают меня: столь древними кажутся.
Что покупаю —
буро-красный рой?
Есть ли вообще в нем царица?
Если и есть, то стара,
Крылья ее — рваные шали, вытерт плюш
На длинном теле —
Ничтожна, нага, не царственна и даже постыдна.
Стою средь колонны
Крылатых, не чудодейственных женщин,
Медовых рабынь.
Я — не рабыня,
Хотя годами ела пыль
И вытирала посуду своими густыми волосами.
Наблюдала, как испарялась странность моя —
С опасной кожи голубая роса.
Будут ли они ненавидеть меня,
Женщины эти, которые всегда снуют,
Их новости — расцветший цветок клевера или черешни?
Все почти сделано,
Все под контролем.
Вот мой медовый аппарат,
Будет работать без размышлений,
Раскрываясь весной, так энергичная матка
Рыщет в пенных сливочных гребнях,
Так луна рыщет в море в поисках пудры цвета слоновой
кости.
Есть и еще один наблюдатель.
Он не имеет никакого отношения ни к продавцу улья, ни ко
мне.
Вот и ушел он
Восемью большими скачками большой козел отпущения.
Вот один тапок, вон другой,
А вот квадрат белой ткани,
Который носил он вместо шляпы.
Он был мил,
Пот усилий его, превратившийся в дождь,
Мир заставил плодоносить.
Пчелы его обнаружили,
Облепив губы его, словно ложь,
Усложняя черты.
Они считали, что ради этого стоило
умереть, но мне
Нужно личность найти, царицу —
Спит она или мертва?
Где она была
С львино-красным телом и крыльями из стекла?
Вот летит она,
Вид ее ужаснее, чем всегда:
Красный шрам в небе, красная комета
Над двигателем, убившим ее —
Мавзолеем, домом из воска.
6 октября 1962
Сильвия Плат
Рой
Кто-то в кого-то стреляет в нашем городке:
В воскресенье на улице глухой ба-бах.
Ревность может кровь пустить без сомненья
И черными розами путь устелить.
В кого здесь стреляют? Что за пальба?
Это на тебя наставлены шпаги,
Наполеон, под Ватерлоо, под Ватерлоо,
Горб Эльбы несёшь на короткой спине,
А снег выхватил сверкающие шашки наголо —
Роясь за строем строй со звуком Ш-ших!
Ш-ших! В шахматы играешь людьми,
Пешками из слоновой кости.
Во ртах и в глотках грязь кишит,
Ступени славы французских сапог.
Плавится золото российских куполов,
В печи алчности полыхает пожаром.
Тучи, тучи. Рой возносится шаром
На вершину черной сосны, клубясь.
Его надо сбить: Бах! Бах!
По тупости рой думает это Бог
Грозно глаголет в раскатах грома.
Обнажая в собачьем оскале пасть
Пса из своры, желтого пса,
Желтый клык грызет слоновую кость,
Скалясь, как вся свора, как все и вся.
Пчелы взвились на семьдесят футов
ввысь!
Над Германией, Россией, Польшей!
Пологие холмы, кровавые поля
Съежились до размера гроша, не больше.
И вот уж река — перейден рубеж.
Колючками ощетинился летучий еж,
Но спорят пчелы, виясь черным шаром,
В серых перчатках склонился человек
Над сотами мечты, над ульем-станцией,
Где поезда верны стальному расписанию,
Однако нет стране ни конца, ни края.
Бах! Бах! Падает сражён,
Валится в заросли плюща легион —
С конницей и Великой Армией покончено!
В красных лохмотьях Наполеон!
Победы и доблести последний знак.
В соломенную треуголку рухнул рой.
Эльба, Эльба — средь моря свищ!
Белые бюсты маршалов и генералов
Заползли червями в углубленья ниш.
Как поучительно! За строем строй
По доске, обитой тряпкой трёхцветной,
Тела бессловесной шагают толпой
В твой, Матерь Франция, новый мавзолей,
Во дворец слоновой кости идут безответно.
Улыбается человек с серыми руками,
Сосредоточен и деловит.
Это вовсе не руки —
Погреба из асбеста.
Бах! Бах! «Я и сам
чуть не был убит».
Жала, как чертежные кнопки, огромны,
Вроде как у пчел есть понятье о чести —
Но неподатлив разум их черный.
Наполеон улыбается удовлетворенно:
О Европа! О меда тонны!
7 октября 1962
Сильвия Плат
Зимовка
Сейчас легкая пора, нечего делать.
Я взвихрила центробежный экстрактор повитухи.
Я добыла мед,
Шесть банок,
Шесть кошачьих глаз в винном погребе,
Что зимуют во тьме без окон,
В сердцевине дома
Рядом с прокисшим джемом предыдущего жильца
И с бутылками пустого блеска —
Джином имярека.
В этой комнате я никогда не была.
В этой комнате я вздохнуть не могла.
Черный пучок тьмы похож на нетопыря,
Не свет,
Но фонарь, его
бледная
Китайская желтизна на страшных предметах,
Черный маразм. Распад.
Владенья.
Это они мной владеют.
Ни жестоки, ни безразличны,
Всего лишь невежественны.
Время рассчитывать на пчел — пчел,
Столь медлительных, что узнаю их с трудом,
Идут как солдаты строем
К банке с сиропом
Восполнить мед, который у них взяла.
Тейт и Лайл дают им заряд,
Рафинированный снег.
Вместо цветов живут на банках Тейта и Лайла.
Это они принимают. Настали холода.
Теперь они клубятся роем,
Черный
Разум против всей белизны.
Улыбка снега бела.
Снег простирает мейсенское тело
На целую милю, куда в теплые дни
Они могут лишь притащить своих мертвецов.
Все пчелы — женщины,
Свита и длинная царственная особа.
Они избавились от мужчин,
Туповатых, неуклюжих, нерасторопных зануд.
Зима для женщин:
Женщина за вязаньем застыла,
У колыбели из испанского ореха,
Тело ее — на холоде лампочка, слишком оцепенела для
мыслей.
Выживет ли улей, удастся ли
Гладиолусам получить банковский заем за огонь,
Чтобы прожить еще один год?
Что им по вкусу — рождественские розы?
Пчелы летают. Они предвкушают весну.
9 октября 1962
Сильвия Плат
Песнь Марии
Воскресный агнец потрескивает в собственном жире.
Жир
Смутную плотность свою принес на заклание…
Священное золото — окно.
Бесценным делает его огонь,
Тот же огонь
Пожирал жирных еретиков,
Извергал евреев.
Плывут их плотные одеяния
Над шрамами Польши, пепелищем
Германии.
Не умирают они.
Сердце моё разрывают когти серых птиц,
Прах рта, зола глазниц.
Они уселись над пропастью,
Пастью,
Исторгшей в пространство одного человека.
Печи пылали, как небеса, раскалены.
Это сердце —
Сей Холокост, в который вхожу я,
О золотое дитя, мир убьёт и пожрёт тебя.
19 ноября 1962
Сильвия Плат
Бездетная
Лоно
Громыхает своим стручком.
Луна
Высвободилась из пут древесных, да некуда ей идти.
Мой ландшафт — ладонь без линий,
Запутались в узел пути,
Я сама — этот узел,
Сорванная тобой роза —
Эта плоть,
Слоновая кость,
Непотребна, как крик младенца.
Как паучиха, тку зеркала,
Образу своему лишь верна,
Только кровь движет моими речами —
Испей — она красна и темна!
А мой лес —
Мое погребенье,
Этот холм, этот блеск
Мертвецов с разверстыми ртами.
1 декабря 1962
Сильвия Плат
Маленькая фуга
Качаются черные пальцы тиса;
Плывут над ними холодные облака.
Так глухонемые слепым
Пoдают сигнал, который не принят.
Мне нравятся черные формулировки.
Бесформенность вот этого облака!
Белого, как белок глаза!
Глаз слепого пианиста
За моим столиком на корабле.
Он ощупывал пищу.
У пальцев его были носы куниц.
Не могла оторвать глаз.
Ему был внятен Бетховен:
Черный тис, белое облако,
Ужасные осложнения.
Ловушка для пальцев — клавиш мятеж.
Глупы и пусты, как тарелки —
Так слепцы улыбаются.
Завидую громкому шуму,
У Grosse Фуги ветвистость тиса.
Глухота — это нечто иное.
Столь черно жерло, отец!
Вижу твой голос,
Черный и лиственный, как в детстве.
Порядок ветвей тиса
Готический и варварский, чисто немецкий.
Мертвецы оттуда вопят.
Я ни в чем не повинна.
Тогда тис — мой Христос.
Не так ли точно его пытают?
А ты во время Великой Войны
В калифорнийской закусочной
Лопал сосиски!
Они расцвечивают мои сны,
Красные, крапчатые, как перерезанные шеи.
Настало безмолвье!
Великая немота порядка иного.
Мне было семь. Я ничего не знала.
Мир явился таким.
У тебя была одна нога и прусский ум.
Сейчас похожие облака
Расстилают просторные простыни.
Ты ничего не сказал?
У меня память хромает.
Помню глаз голубой,
Ящичек мандарин.
Да, это был тот
человек!
Смерть раскрылась, как черное дерево, черно.
Я выжила до поры,
Утро своё привожу в порядок.
Вот— пальцы мои, вот — мой малыш.
Облака — подвенечное платье, столь же бледны.
2 апреля 1962
Перевел Ян Пробштейн
Сильвия Плат
Годы
Они входят, как
звери из
Открытого космоса святости, где шипы —
Не те мысли, на которые ложусь, как
йог,
Но зелень и темень, столь чистые,
Что заледенев, они остались как есть.
О Господи, я не
такая, как Ты
В просторной Твоей черноте,
Везде звезды торчат, яркие, глупые
конфетти.
Мне вечность скучна,
Никогда не мечтала о ней.
Что я люблю,
Так это поршень в движенье —
Душа замирает.
И копыта коней —
Как безжалостно они взбивают
дорогу.
А ты, великий Стасис —
В чем величье твое?
Год ли тигра теперь, чей рык у дверей?
Христос ли это —
Ужасный
Ожог Бога на нем,
Рвущемся воспарить и сорваться,
покончив с собой?
Ягоды крови сами по себе, они очень
недвижны.
Копытам этого не достать,
В синем пространстве поршни шипят.
1962
Сильвия Плат
Мюнхенские манекены
Совершенство ужасно, у него детей быть не может.
Холодное, как снега дыханье, оно трамбует утробу,
Где на ветру развеваются тисы, как гидры,
Древо жизни и древо жизни
Отпускают луны свои на волю, месяц за месяцем, бесцельно.
Поток крови — это потоп любви,
Полное самопожертвование.
Сие означает: отныне идолов нет, кроме меня,
Меня и тебя.
Так, в серной своей милоте, улыбаясь
Манекены эти нынешней ночью
В Мюнхене, морге между Парижем и Римом,
Наги и лысы, прислонившись, стоят в мехах,
Оранжевые леденцы на шестах,
Невыносимы, безмозглы.
Снег осыпает хлопья тьмы.
Никому нет до этого дела. В отелях
Руки откроют двери и выставят туфли
Для наведенья
углеродного блеска,
В которые завтра втиснутся широкие стопы.
Одомашненность этих окошек
Младенческие кружавчики, зеленолистая кондитерская,
Толстые немцы спят в бездонном своём
Stolz’е,[8]
А чёрные телефоны висят на крючках,
Поблескивая
Поблескивая и переваривая
Безголосость. Снег безголос.
1963
Сильвия Плат
Тотем
Паровоз убивает рельсы, серебряная
колея
Простирается в даль. Все равно она будет пожрана.
Бег ее бесполезен.
По ночам открывается красота утонувших полей,
Заря золотит фермеров, как поросят,
Слегка раскачивающихся в плотных костюмах,
Белые башни Смитфильда впереди,
Жирные ляжки коров и кровь у них на уме.
Безжалостен блеск мясницких ножей,
Гильотина мясника шепчет: «Каково же, каково же?»
На блюде заяц почил,
Его детская головка отдельно, специями благоухая, —
Освежеван, с мехом и человечность содрали.
Давайте сожрем его, как ученье Платона,
Сожрем, как Христа.
Эти люди некогда значили нечто —
Круглые их глаза, зубы, гримасы
На палке-трещотке, подделке змеи.
Устрашит ли меня капюшон кобры —
Одиночество глаза ее, зрака гор —
Ушко, в которое небо вечно вдевает
нитью себя?
У мира кровь горяча, он вспыльчив и человечен,
Говорит заря, разливая потоки крови.
Нет окончанья пути — лишь чемоданы,
Из которых неизменное «я» вылезает, раскладываясь, как
костюм,
До блеска заношенный, с карманами, набитыми пустяками,
Желаньями, билетами, короткими замыканиями, складными
зеркалами.
Я зол до безумья, — взывает паук, размахивая множеством
лапок.
Он и вправду ужасен,
Ужас множится в глазах мух.
Они жужжат, как синие дети
Попав в бесконечности сети
Со множеством щупалец,
Повязанные одной паутиной-смертью.
1963
Сильвия Плат
Паралитик
Это бывает. Будет ли продолжение? —
Разум мой — скала,
Ни пальцами не ухватишь, ни языком.
Мой бог, железное легкое,
Который любит меня, раздувает
Два моих
Пыльных мешка,
Не дает мне
Отключиться, пока
День скользит снаружи, как телеграфная лента.
Ночь приносит фиалки,
Гобелены глаз,
Огни,
Мягкую речь безымянных
Говорунов: «Ты в порядке»?
Накрахмаленная недостижимая грудь.
Мертвое яйцо, я лежу
Весь целиком
На цельном мире, которого не достать,
Взобравшись на узкий, белый
Прикроватный ролик,
Фотокарточки навещают меня:
Моя жена, в мехах 1920-х, давно мертва и плоска,
Рот полон жемчужин,
Две девочки шепчут:
«Мы твои дочери», плоские, как она.
Стоячие воды
Заворачивают мои губы,
Глаза, нос и уши
В прозрачный целлофан,
Который проткнуть не под силу мне,
Лёжа на голой спине,
Я улыбаюсь, будда: все
Нужды, желания,
Спадая с меня, словно кольца,
Обнимают свои огоньки.
Лапа
Магнолии,
Пьяна от собственных запахов,
Ничего не просит у жизни.
1963
Сильвия Плат
Шарики
С рождества они живут с нами,
Простодушные и чистые,
Животные с овальными душами,
Заняв полкомнаты,
Двигаясь, трутся резиной о шелк
Незримых потоков воздуха,
Издавая взвизг или хлопок,
Когда их атакуют, затем удирают на отдых дрожа.
Желтый пескарь, голубой луфарь —
Живем с такими странными лунами
Вместо мертвой мебели!
Соломенные коврики, белые стены
И эти блуждающие сферы
Тонкого воздуха, красные, зелёные,
Услаждают сердце,
Как исполненные желания либо
Как вольные павлины,
Благословляют старую землю пером,
Окованным металлами звёзд.
Маленький братик твой
Заставляет шарик свой
Визжать, как кошку,
Словно видит чудной
Розовый мир, на обратной стороне которого, можно
перекусить,
Он кусает,
Затем отпрянув,
Садится, пузан,
Созерцая мир, чистый, как вода,
Красный
Обрывок в его кулачке.
5 февраля 1963
Маки в июле
Маленькие маки, адовы огоньки,
Зла не причините?
Вы полыхаете. Не прикоснешься.
Руки кладу на огонь. Не горят.
Но наблюдать изнурительно,
Как извергаете красное пламя, словно губами,
Словно кровавыми ртами.
Юбочки ваши в крови!
Благоухаете. Не прикоснешься.
Где ваш опиум,
тошнотворные семена?
Если б могла кровью изойти или забыться сном —
Или губами слиться с таким мучителем-женихом!
Либо испить напиток из капсулы этой стеклянной —
Чтоб застыть и забыться.
Но бесцветен, бесцветен он.
20 июля 1962
Сильвия Плат
Доброта
Доброта скользит по дому.
Дама Доброта, как она мила!
Голубые и красные камни её колец
Дымятся в окнах, а зеркала
Улыбок полны.
Что так же реально, как плач ребенка?
Кроличий крик необузданней,
Но у кролика нет души.
Сахар может вылечить всё, говорит Доброта.
Сахар — необходимое снадобье.
Кристаллы его — как пилюли.
О доброта, доброта,
Как мило ты склеиваешь черепки!
Японские мои шелка,
отчаянные мотыльки,
Их в любой миг проткнут иголкой без наркоза.
И вот входишь ты, неся
Чашечку чая в венчике дыма.
Поэзия — реактивная кровь,
Ее остановить нельзя.
Ты вручаешь мне двух деток, две розы.
1 февраля 1963
Сильвия Плат
Контузия
Цвет прилил к одной точке, неяркий
багрянец.
Вся остальная часть тела размыта,
Жемчужного цвета.
Море яростно всасывается
В расщелину скалы,
В одной впадине центр всего моря.
Размером с муху
Знак рока
Ползёт по стене.
Захлопнулось сердце,
Отпрянуло море,
Завешены зеркала.
4 февраля 1963
Сильвия Плат
Предел
Эта женщина уже совершенна.
На ее мертвом лице
Улыбка свершенья,
Иллюзия эллинской необходимости
Вплывает в свитки ее тоги,
Ее нагие ноги
И стопы, кажется, говорят:
Мы прошли долгий путь, он завершен.
Все мертвые дети свернулись, белые змейки,
Каждая над
Кувшинчиком молока, уже пустым.
Она сложила
Их снова внутри своего тела,
Как лепестки закрывшихся роз,
Когда застывает сад и запахи кровоточат
Из сладких глубоких зевов ночного цветка.
Луне грустить не о чем, она
Уставилась из-под своего костяного капюшона.
Она привыкла к таким вещам.
Развевается и шуршит её траурный наряд.
5 февраля 1963
Сильвия Плат
Слова
Топоры
От чьих ударов разносится звон,
И лес эхом полн!
Отзвуки до поры,
Словно кони, скачут от центра со всех сторон.
Сок
Струится, как слёзы, как ток
Воды, что стремится опять
Водрузить свое зеркало
На скалу, чтоб снова упасть.
Выеден добела
Череп умерших слов,
Увит зеленью сорняков.
Годы спустя нашла
На дороге их —
Увядших, сухих,
Без наездников легок копыт перестук,
А со дна пруда
Застывшие звезды
Жизнью вершат всегда.
1 февраля 1963
Перевел Ян Пробштейн
[1] По списку Сильвии
Плат по
изданию: Sylvia Plath. The
Collected Poems. P. 295. Edited and with an introduction by Ted
Hughes. New York-London: Harper, 1981, откуда взяты
также стихи, приведенные в приложении. См. также Perloff,
Marjorie. “The Two Ariels: The (Re)making Of The Sylvia Plath Canon.// The
American Poetry Review Vol. 13, No. 6 (NOVEMBER/DECEMBER 1984), pp.
10-18.
[2] Название
транквилизатора с ужасающим побочным эффектом, как было установлено уже в
1960-61 гг., и о чем пишет Тед Хьюз в комментариях к полному собранию стихов
СП, им составленному: у женщин, принимавших это психотропное средство,
рождались дебильные дети.
[3]
Стихотворение посвящено рождению первого ребенка Николаса Фаррара Хьюза
(1962-2009), сына Сильвии Плат и английского поэта Теда Хьюза, который
впоследствии стал известным ученым, занимавшимся изучением лососевых и
экологией, профессором в университете Фэйрбанкса на Аляске, и который покончил
самоубийством в возрасте 47 лет в марте 2009 г.
Вот соответствующая запись в
дневнике матери: «Вот и он», — я
услышала слова Теда. Все закончилось. Я почувствовала, что в одну минуту
огромная тяжесть свалилась с меня. Я чувствовала себя тонкой, как воздух,
готовой взлететь и в полном сознании. Я
подняла голову и посмотрела вверх. «Он порвал меня на куски?» Я
чувствовала, что вся выпотрошена и в
крови от мощи, вырвавшейся из меня. «Ни царапины», — сказала медсестра Д. Я не
могла в это поверить. Я подняла голову и увидела своего первого сына, Николаса
Фаррара Хьюза, синего и сияющего, в футе от меня, в луже, с раздраженной,
сердитой, нахмуренной гримасой и до странности низким, злым лобиком, он смотрел
на меня, хмурые морщинки меж глаз, а его синяя мошонка и пенис, большой и
синий, были словно вырезаны на тотеме. Тед сворачивал мокрые простыни, а сестра
Д. вытирала массу воды, которая вылилась
из меня». “Here
he is!” I heard Ted say. It was over. I felt the great weight gone in a minute.
I felt thin, like air, as if I would float away, and perfectly awake. I lifted
my head and looked up. “Did he tear me to bits?” I felt I must be ripped and bloody
from all that power breaking out of me. “Not a scratch,” said Nurse D. I
couldn’t believe it. I lifted my head and saw my first son, Nicholas Farrar
Hughes, blue and glistening on the bed a foot from me, in a pool of wet, with a
cross, black frown and oddly low, angry brow, looking up at me, frown-wrinkles
between his eyes and his blue scrotum and penis large and blue, as if carved on
a totem. Ted was pulling back the wet sheets and Nurse D. mopping up the great
amounts of water that had come with him.”
[4]
Расположенный в устье реки Оти, Берк располагает обширным песчаным пляжем и
травяными дюнами, тянущимися до побережья Ла-Манша. Город состоит из двух
частей — бывшего рыболовецкого порта на востоке (Берк-Виль) и приморской
зоны на западе (Берк-сюр-Мер). Как писал муж Сильвии Плат, стихoтворение делится
на два события, связанные между собой не пространством, а временем: в июне 1961
г. они отдыхали во Франции, а год спустя почти в то же время, Сильвия стала
свидетельницей смерти соседа Перси Ки и во время длительной болезни всячески
помогала его жене Роуз, что также скрупулезно записывала в дневнике.
[5] Карло
Кривелли (1430 или 1435? — 1495) — итальянский художник венецианской школы.
Сочетал черты поздней готики и ренессанса; мастерски владел перспективой. Невозможно составить себе полное
представление об итальянской живописи XV века без такого живописца, как
Кривелли. Он принадлежит к числу самых гениальных художников всех времён и
народов и не надоедает, даже когда «великие мастера» становятся скучными. (Бернард Беренсон.
«История венецианской живописи»)[Википедия].
[6] Весьма
фрейдистское стихотворение, которое в черновике называлось «Мама: Медуза»,
причем даже имя матери Аурелия обыгрывается. поскольку так называется вид
медуз. В окончательном варианте метафоры еще больше зашифрованы. Слово в
оригинале "barnacled", означающее одновременно и "поросший
ракушками" и "очкарик", также может относиться к матери, тем
более, что оно определяет слово "umbilicus" — пупок, пуповина. Кобра
тоже неспроста, поскольку в книге Филипа Уайли (Philip Wylie "The
Generation of Vipers", 1943), о которой Сильвия Плат упоминает в
стихотворении "Няни" и которая оказала значительное влияние на
несколько поколений америкацев, утверждается, что причина упадка американской
культуры в матерях, лишающих детей воли
и отбивающих у них охоту к сексу. Вот одна из статей на эту тему: http://erea.revues.org/186
[7] Отто Эмиль Платт (Platt), изменивший впоследствии фамилию на Plath, родившийся в 1885 г. в городке Грабове, в западной Померании, в части называвшейся тогда «Западным коридором» между Пруссией и Польшей, в семье кузнеца Теодора Платта, и в 15-летнем возрасте приплывший на борту корабля «Аугуста Виктория» в США и уже больше никогда не возвращавшийся в Германию, разумеется, никакого отношения к нацизму не имел. Он сменил множество профессий, преподавал немецкий в университете Бостона, а впоследствии, защитив докторскую диссертацию в Гарварде, стал в том же университете Бостона профессором биологии, специалистом по пчелам (у Сильвии Плат есть цикл стихов о пчелах). Он умер от сахарного диабета в 1940 г. через неделю после того, как Сильвии исполнилось восемь лет (не 10, как в стихотворении). С другой стороны, упоминание “семи лет” в конце стихотворения указывает на мужа Сильвии Плат, поэта Теда Хьюза, с которым она прожила семь лет до того, как они разошлись, на что указывает и образ — вырванный телефонный шнур, упоминаемый в других стихах Сильвии Плат, — образ измены из подслушанного разговора между Тедом Хьюзом и его любовницей Ассией (Асей) Гутман (см. Perloff. “The Two Ariels: The (Re)making Of The Sylvia Plath Canon”. The American Poetry Review Vol. 13, No. 6 (NOVEMBER/DECEMBER 1984), pp. 10-18)).
[8] Самолюбие,
гордость, возм. зд. самодовольство (нем).
Комментариев нет:
Отправить комментарий