пятница, 1 сентября 2017 г.

Сильвия Плат стихи из книги «Колосс» и ранние стихотворения в переводах Яна Пробштейна


Сильвия Плат  Из других книг

Из юношеских стихотворений

18 апреля

наносы всех моих вчера
гниют в пустой коробке черепной

а если сокращается желудок
то из-за явлений объяснимых
как-то беременность или запор

не вспомню я тебя

а может это из-за сна
нечастого как сыр луны зеленый
или из-за пищи
как листики фиалки сытной
все из-за них

и через пару ярдов роковых
и пару промежутков древесных крон и неба

грядущее утрачено вчера
легко и безвозвратно
как мячик теннисный в сумеречной тьме


 (до 1954)


Сильвия Плат

Мертвецы

Вращаются, летя к иным мирам,
Как у святых, из глины прост наряд,
Любовь и войны чужды мертвецам,
В утробе мчащегося мира спят.

Им безразлична слава их отцов,
Не духа Цезари, а пища тленья,
Когда сокрушены в конце концов,
Они в могиле жаждут лишь забвенья.

Уснули беспробудно на погосте,
Их не разбудят ангельские трубы,
Не возродятся, не срастутся кости,
Пусть ангелы о Судном Дне трубят,
Не потревожит даже окрик грубый
Бесславный окончательный распад.

из юношеских стихотворений


Две сестры Персефоны

Две девочки в доме:
Одна сидит, у другой места нет.
Весь день играет меж ними
Тени и света дуэт.

В комнате темной с панелями
Проблемы решает одна
Математикой, бьется неделями
Над решеньем, суха и бледна,

Отмеряют время щелчки сухие,
Пока складывает суммы и мысли,
Глаза скосила по-крысьи,
Занятья ее пустые. 

Другая, бронзова, как земля,
Лежит, слыша, как золотой
Дождь, словно пыльцой,
Воздух пронзил и поля.

Глядит она в дреме, лёжа
На шёлковом маковом ложе,
Как лепестки кровью горя,
Пылают, у зелёного алтаря

С солнцем обручена,
С семенами растет, горда
Она плодами труда,
И царя понесла она.

Другая опустошена,
Как лимон, горька и кисла,
Девственность в гроб унесла,
Не женщина, но червя жена.

1956

Сильвия Плат

Зимний пейзаж с грачами


По каменному желобу вода
Из мельницы несется в черный пруд,
Где лебедь, чист, как снег, среди пруда
Абсурдом будоражит ум, когда
От белизны закрыться хочет тот.

Над топью солнце скупо восстает
Циклопий рыжий вперив глаз в презренье
В шагреневый пейзаж среди болот;
Я в думах, точно в черном оперенье,
Как грач, что ищет свой ночной приют.

Во льды тростник как бы гравюрой вмерз,
Как образ твой в моем глазу; стекло
Узором боли расписал мороз, 
Кто в дом войдет холодный? Как утес
Рассечь так, чтобы сердце расцвело?

1956

Преследование

Идет за мной самец пантеры,
Смерть от него — моя судьба,
Зажгла леса его алчба,
И солнца царственней манеры,                                 
И вкрадчиво ступая, он
Всегда крадется за спиной;
Грачиный грай грозит бедой,
Капкан готов и длится гон,
Колючки иссекли меня,
В жару  меж скал средь бела дня.
Каким снедаем он огнём,
Каким желанием влеком? 

Страну он топчет неустанно,
Приговоренную виной
Всех предков наших родовой,
Взывает: «Крови!», и как рана,
Зияет мясом полный рот.
Жгут поцелуи, как ожог,
Он ненасытен, словно рок.
Искрится шерсть, ярится кот,
И точно факелы горят
Каким-то бешеным огнем,
Сгорая женщины кругом,
Лежат приманкой плоти в ряд.

Холмы таят угрозу, тень
Неся во чреве; ночь покровом
Укрыла рощи пыл; готовым
На все, гоним любовью, в сень
Ворвался черный мародер;
Меня он обращает в бег,
Вползает в путаницу век,
Когтя мечты и плоть, он скор,
Голодным бедрам нет преград.
Его неукротимый пыл
Зажег леса, меня прельстил —
Чем охладить мне желтый взгляд?

Смирить пытаюсь сердца ход,
Он жаждет — проливаю кровь;
Он ест и пьет и жаждет вновь,
И все же полной жертвы ждет.
Ввергает его голос в транс,
И лес уже сгорел дотла,
От темной тайны, как от зла,
И от сиянья этих глаз
Я в башню страха от вины
Бегу, и на засовы дверь
Я запираю, но и зверь
Не отстает, шаги слышны

На лестнице, все выше, выше,
Он подбирается все ближе.  


Диалог призрака со священником


На вечерней прогулке в саду приходском
Быстро шагал отец Шоун. Был волглый, мозглый денек.
Стоял черный декабрь. За каплей стекала капля,
Дрожали чаши цветов под дождем,
Словно пот ледяной прошиб каждый шип и цветок.
Взмыв, в ветвях запуталась сизая мгла, как странная цапля.

В раздумья свои погружен,
По саду гулял отец Шоун,
Вдруг призрак возник пред отцом,
У пастора волосы встали торчком.

«Что ты, — твердо священник сказал, —
Шатаешься, словно выткан из газа, дымом пропах,
По какому делу ты здесь?
Судя по бледности, в адовых льдах побывал,
Не жарился ты на углях. Но вопрос читаю в глазах,
Благородна осанка. Быть может, ты спустился с небес?»

Голосом, словно скованным льдом,
Священнику призрак поведал о том:
«Не посещал я эти края,
Не отпускает меня земля».

«Ну, ну, — подернул священник плечами, — ведь я
Басни тебя сочинять не просил
Об арфах златых, об адских огнях, а пока
Поведай, как жизнь завершилась твоя,
Что Господь тебе после жизни судил,
Трудно ль уважить любопытство старого дурака?»

«При жизни любовь изглодала меня
До белой кости среди белого дня.
При жизни любовь изглодала кожу,
Ныне насквозь меня она гложет».

«Какая любовь, — пастор спросил, покачав головой, —
Столь велика, что ныне и призрака самого
Изводит тоска и проклятью не видно конца?
Ты пыткой терзаешься, словно живой,
Считая, что не покидал ты мира сего,
И тень искупает тот грех, что соблазнял при жизни слепца».

«Еще Судного дня
Нет для меня.
Пока не настал этот день,
В глиняном прахе живет моя тень»

«Призрак любезный, — пастор исторг, —
Что за упрямство: в мертвую плоть
Вцепилась, как в древо, душа, к ветви так
Льнет  после бури последний листок.
Покайся на Высшем суде, чтобы милость Господь
Явил до того, как небо Его разверзнет кулак.

Из бледной мглы тогда
Поклялся дух: «От века
Нет высшего суда,
Чем сердце человека».

1956




Старая дева

И вот, девушка эта
На церемонной апрельской прогулке
С последним своим женихом
Вдруг почувствовала невыносимое раздраженье
От невнятного лепета птиц
И мусора листьев притом.

Расстроенная суматохой, она
Смотрела, как жесты ухажера сотрясали воздух,
Его неровную походку на
Запущенности трав и цветов,
Неряшливой порой года удручена
И хаосом лепестков.

Как возмечтала она о зиме! —
О порядке скрупулезно суровом,
О черноте и белизне,
Снеге и льде, все чувства в оковах
Границ, дисциплина сердца,
Как снежинка, точна.

А здесь все цветет
В беспорядке, превращая царственный наряд
Ее чувств в шутовской —
Предательство! Пусть идиот
Наслаждается безумной весной —
Она с этим делом порвет.

И она окопалась в доме
С колючей проволокой, устроив преграды
Против переменчивой погоды,
А против повстанцев  — баррикады:
Чтоб не прорвались ни угрозой, ни кулаком,
Ни любовью притом.

1956


Ноябрьское кладбище[1]

Пейзаж упрям: стоят деревья-скряги,
Копя запасы прошлогодних листьев,
Отринув скорбь, облачены в дерюги,
Дриад зовут, и втайне изумруд
Хранит трава, но разум выспрен, истов —
Суров его над нищетою суд.

Нигде не слышно крика мертвецов,
И незабудок средь надгробий нет,
Распад не приукрашен и суров:
Где череп и скелет твердят о тленье,
Безмолвствуют святые, гол скелет,
И мухи не видали воскресенья.

На этот неприкрашенный пейзаж
Смотри, смотри, пока глаз не найдет
Подмену, точно на ветру мираж,
Где воют призраки среди болот,
Голодный ум на поводке ведет
Их, чтобы поселить среди пустот.

1956

Сильвия Плат

Черный грач под дождем

На торчащем суку надо мной
Перья чистя свои под дождем,
Чёрный мокрый нахохлился грач.
Не надеюсь, что случай иль чудо
Ненароком отбросит свет,

Пейзаж озарив простой
Пожаром в глазу моем.
Пусть листьев пятнистых слетает кумач,
В промозглой погоде что за причуда
Смысл искать или знамений след,

Однако признаюсь, порой
Услышать ответ о том
От безмолвных небес я не прочь,
Но жаловаться все же не буду:
Вдруг огонёк полыхнёт

На кухонном столе или стуле свечой,
Словно небесным огнем,
Чтобы утварь простую зажечь, 
Освятив из-под спуда
Казалось бы, зряшный момент,

Даруя величье, покой
И любовь, возможно, притом.
Все ж с опаской иду, чтоб не навлечь
(Всякая может случиться причуда
Даже в скучном пейзаже) каких-нибудь бед,

Не ведая, ангел какой
Вдруг мелькнет за плечом,
Я знаю только, что грач,
Чистя перья до блеска на ветке, оттуда
Мои чувства потряс в свой черед,

Передышку даруя  в схватке с тоской,
Оглянуться заставив кругом.
Повезет, глушь межсезонья смогу превозмочь,
Пробиваясь сквозь рыхлые груды,
Связав воедино свод неких замет.


Чудеса на свете бывают порой,
Если чудом назвать этот сонм
Трюков-сполохов. Ожидание встреч,
Явления ангела, чуда
Неожиданный свет. 

1956


Сильвия Плат


Вечный понедельник

                        Будет у тебя понедельник вечный
                        и будешь ты стоять на луне

Лунный человек стоит в скорлупе,
Под гнетом вязанок ветвей согбен.
Падает свет, холоден и бел,
На наше одеяло.
Стучит он зубами меж прокаженных
Вершин и кратеров потухших вулканов.

Как мы, борется с черным морозом человек,
Так и будет без отдыха он весь век
Собирать хворост, пока не затмит своим светом
Воскресный призрак солнца; при этом
Трудится он на лунном шаре, исходя потом,
Семь ледяных морей прикованы к его стопам.

1957

Сильвия Плат

Все дорогие мертвецы

В археологическом музее Кембриджа
В каменном гробу четвертого века нашей эры
Есть скелеты женщины, землеройки и мыши. 
У женщины слегка обглодана кость лодыжки.

Закостенев, лежит на спине прямо
С гранитной ухмылкой застывшей
Эта древняя музейная дама
В компании ничтожных землеройки и мыши,
Поглодавших денек ее лодыжку.

Эти трое уже без масок —
Беспристрастные свидетели
Великой игры пожиранья,
От которой мы б отмахнулись, но
Мы слышим, как понемножку
Звезды перемалывают и нас, как зерно
До костей, крошку за крошкой.

Из стекла, покрытого ртутью,
Мать, бабушка и прабабка
Руками ведьм тащат меня к себе, и мелькнул
Смутный  образ под гладью
Пруда, где безумный отец утонул,
За волосы тянут перепонками утиных лап —

Все мертвецы дорогие. Они
Вскоре вернутся впрочем.
Вскоре — на поминках, на свадьбах ли,
На крестинах или на пикнике:
Любое прикосновенье, вкус, запах ли —
И вновь вернутся домой изгои,

И в святилище кресло займут —
Пока часы отмеряют тик-так,
Пока и мы не уйдем — всяк
Гулливер с черепом и костяком, призраков полным,
С ними намертво связан, и  в нем
Прорастают они, пока раскачивается колыбель.
1957


Лорелея

Не тонут в ночь такую
Луна полна, и в свете
Зеркальном чернь речную

Чуть зыблет. Словно сети,
Спадает мгла, синея,
Но спят все рыбаки.

А башни замка реют,
Двоясь в стекле реки.
Затишье, но ко мне               

Плывут вверх по теченью,
Взрывая тишь на дне,
Мятущиеся тени.

В красе их пышных форм
Восстали из надира —
Мраморных скульптур

Их косы тяжелее.
В их песнях образ мира,
Что чище и полнее,

Чем все мечтанья наши,
Но сестры, тяжкий гнет
Для слуха песни ваши

В стране, где строг и тверд
Порядок, и как чаши
Весов правитель непреклонный.

Гармонией, что выше
Порядка и закона,
Вы взяли нас в осаду,

Нас в заводь завлекая,
На скалах и на кручах
Кошмаров обитая,

Взмывая голосами
Над тупостью и даже
Над высью, витражами.


Однако  пенья хуже,
Сводящего с ума,
Молчанье, сестры, ваше.

Из опьяненья бездной
Призыв ваш. Я сама
В зеркальной бездне звездной

Великих средь глубин
Богинь покоя вижу.
Вези же, камень, к ним.

1958

Сильвия Плат

Лягушачья осень

Как немощная мать, стареет лето.
Здесь редки насекомые и тощи.
Мы квакаем, хиреем здесь без пищи,
В домах болотных без тепла и света.

Впустую утро протекло в дремоте.
Теперь светлеет солнце запоздало
Средь хилых камышей. Хворь на болоте.
Уже и мух не стало.

И паука не пощадил мороз.
Обитель гения обилия не здесь.
Худеет наш народец.
Жаль до слёз.

1958

Сильвия Плат (1932—1963)


Хочу, хочу

Открыв рот, младенец-бог
Огромен, лыс, но с головой младенца,
Крича, требовал материнский сосок,
Но трещины сухих вулканов плюются,

Песок пересохшие губы обжег.
Вскричал он тогда, требуя крови отца,
Того, кто создал баклана клюв,
Заставил осу, акулу и волка трудиться.

Отпетый с сухими глазами патриарх
Создал свой род из костей и кожи,
Корона из позолоченной проволоки в шипах,
Колючки на окровавленном стебле розы.

1958



Прилизанные времена

К несчастью родился герой
В этой провинции, где полный застой,
Где самые чуткие повара
Безработны, и сам по себе
Вращается гриль мэра зря.

Никакого нет проку в том,
Чтоб сразиться с драконом верхом,
От безделья высох дракон
До размеров листка, и так
История победила напасть.

Последнюю ведьму сожгли тому
Лет восемьдесят назад с лишком,
С говорящим котом, приворотной травой,
Но детям от этого лучше потому,
Что сливки теперь — в дюйм толщиной.

1958

Козодой

Клянутся козопасы-старики,
Что слышат «фирр» — тревожный стрекот птицы,
Что продолжает до утра трудиться
И вымя козье, как вампир, сосет
При полнолунье ночи напролет,
И фермеры боятся, что с тоски
Хиреет стадо от когтей — бедой
Грозит им птица-Дьявол —козодой.

В глазах от фонаря пылает пламя
Рубинов, и незрим его полет,
Как ведьмы, по легенде. Звучно имя,
Дурная слава и огромный рот.
Питаясь только мошкой и жуками,
Живет он в бледных мхах среди болот.

1959



Сильвия Плат

После

Притянуты беды магнитом,
Слоняются они, глазея,
Бродя на пепелище этом,
Как в своем доме, или шеи
Вытягивая, ждут скандала.
Охотников за мертвечиной
Не остановит смерть нимало,
Трагедий ищет нюх звериный.

В зеленом платье мать Медея
Смиренно ходит, как хозяйка,
Где обувь чуть дымится, тлея,
Все прибирает без утайки.
Толпа костра прождав, шалея,
Всосав все слёзы, вышла стайкой.

1959

 Сильвия Плат (1932—1963)

Два вида морга

                        (1)

Когда прозекторскую посетила она,
Увидела четверых мужчин, как жареные индейки, черных,
Уже наполовину распотрошённых.
Из обмывочных чанов пристали к ним уксусные пары;
Приступили к работе в белых халатах парни.
Уже почти разложилась одна голова,
И она с трудом различала что-то в этих грудах
Из черепных пластин и старой кожи,
Желтоватой полоской соединенных едва.

Младенцы с носами улиток мерцают в сосудах.
Вырезав сердце, ей протянул, как треснувшую реликвию, он.


                        (2)

На панораме резни и смерти Брейгеля[2]
Лишь двое не видят армии трупов:
Плывя  в море голубых сатиновых юбок,
Он, устремившись к ее обнаженному плечу, поет что-то,
А она склонившись, листает пальцами ноты,
Не слыша скрипку в руках аккомпаниатора-скелета.
Эти фламандские любовники блаженствуют, но лишь на мгновенье.

И все ж, заполонив все полотно, разоренье
Пощадило глупый, нежный островок в нижнем правом углу.

1959

Сильвия Плат (1932—1963)

Самоубийство у Яйцевидной Скалы (Egg Rock)[3]

За ним шкворчат и брызгают на грилях
Общественных хот-доги; цвета охры
Солончаки, там склады и цистерны
Завода — в тот пейзаж несовершенный
Его останки вписаны, кишки,
Промытые зеркальною струей.
На воду солнце пало, как проклятье.
Ни тени нет, ни норки, чтоб вползти.
Кровь выбивает древний ритм: «Я есть.
Я есть. Я есть». А дети верещали,
Где разбивался вал, и брызги пены
Завязывались ветром в узел, взмыв
На гребень, где их ждал другой порыв.
Дворняга перешла в галоп, с плевка
Песка сгоняя чаек — с островка.

Он разлагался, слеп и нем, как камень,
Средь мусора морского плыло тело,
Он, как машина, будет вечно биться.
Влетали мухи в полые глазницы,
Жужжащим роем проникая в череп.
Вились, как черви, буквы со страницы
Умолкшей книги, где теперь пробелы.

Все сжалось под лучом палящим кроме
Скалы самой средь свалки голубой.
Когда входил он в воду, слышал, как

Забвеньем пенился средь скал прибой.

1959


Обезображенный

Диковинное, словно цирк, лицо
Обезображено, поражено
Шагренью странною — не лик, обличье.
Глаза слезятся, нос распух, оно
Красно, гримасой скорбной сведено.
На тощих ножках он идет по рынку,
Шатаясь — мимо, прочь от всех приличий
Неужто это я? — как мерзок, гадок.

Уж лучше плоский идиота взгляд
Бесчувственный, как камень под ногой,
Иль хитроватый бархат лицемера
Приемлемее для детей пугливых
Для дамы, прочь свернувшей торопливо.
О Боже мой, Эдип.  Больна тобой.


19 марта 1959

Сильвия Плат


Метафоры

Я — загадка в девяти слогах,
Я — слон, массивное жилище,
Я — дыня на двух плодоножках,
Красный плод, иворий, волокно,
Я — хлеб, вздымающийся на дрожжах,
Я — кошель, полный монет новых,
Средство, сцена, в телёнке корова,
Яблок съела мешок зеленых,
В поезде, с коего не сойти.

20 марта 1959


Сильвия Плат

Электра в Аллее азалий

Когда ты умер, я низверглась в грязь,
В ту спячку невесомую, где пчелы
В полосках черно-золотых, стремясь
Метели переждать, зимуют квело,
Как бы иератические камни,
И тяжела земля. На двадцать лет
Хватило, точно без отца на свет
Произвела меня от Бога мать:
Запятнана широкая кровать
Божественным, но все ж была чужда мне

Вина, под ее сердцем червячком
Свернувшись, эпос представляла твой,
В невинности одеждах столь мала,
Как кукла: не угас никто на сцене,
Никто не умер — длительно-бела
Была она и это представленье.
Проснувшись, я на Черч-ярд Хилл пошла,
Нашла твой прах под крапчатой плитой

В некрополе, где мертвые битком
Лежат бок о бок, ни цветка кругом.
Азалий это, стало быть, аллея.
Насыпан желтый гравий над тобой,
Два метра. К югу — поле лопухов.
Искусственного красного шалфея
Цветы в корзинке пластиковой рядом
Стоят не увядая под дождем,
Однако потекли кровавым ядом,
Опал эрзац багровых лепестков.

Другая краснота меня гнетет:
Тот день, когда сестры моей дыханье 
Повисший парус выпил, алой тканью
Стал моря холст, и твой домой приход
В него мать завернула.[4]  Я взяла
Костыль трагедии античной. Правда ж в том,
Что сам себя ужалил скорпион,
Бедняжка, при рождении моем;

Приснилось матери на дне морском
Твое лицо. Актеры те из камня
Застыли, чтоб перевести дыханье.
Пока любовь растила, умер ты.
Гангрена обглодала до кости. / съела
Как все, сказала мать. Пойму ли я?
Я призрак своего самоубийства,
Ржавеет в горле голубая бритва.
Ищейку-суку, друга, дочь, прости.
Нас к смерти привела любовь моя.


1959

Дочь пчеловода

Сад многоуст. Пурпурны, крапчато-розовы, черны,
Огромны венчики, что совлекли свои шелка.
И все вокруг заполоняет мускус их кругами.
Столь густ поток благоуханий, что не продохнуть.
В своем плаще, маэстро пчел, как жрица,
Идешь ты среди многогрудых ульев,

Моё трепещет сердце под твоей стопою, сестра камня.

Раскрылись трубы глоток в клювах птиц.
Дождь Золотой роняет вновь пыльцу.
Кивают головами пыльники, могучи, как цари,
Династий основатели. Воздух изобилен.
Вот царица, с которой не сравнится мать —

На вкус смертелен плод:  темна и кожура, и плоть.

Не шире пальца толщиной в норах у одиночек-пчел
Дома средь трав. Склонившись на колени,
Я вглядываюсь в устье-вход, встречая взгляд
Зеленый, округлившийся и безутешный, как слеза.
Отец, невеста, в пасхальном этом яйце,
Под венчиком из роз пчела-царица

Выходит замуж за декабрь твоей зимы.



Отшельник в доме на краю земли[i]

Небо и море, из сплошной сини
На петлях горизонта пластины,
Которым расплющить его не под силу.

Великие боги, Камнеголовы, Когтистоноги,
Изнуренные сотрясанием скал,
Поняли, что тщетно воздух когтили.

Ради чего тогда боги
Жару и холод сносили,
Эти древние деспоты, если в итоге

Он сидел, хохоча у двери,
Несгибаемый, как стропила
Его хижины прочной.

Суровые боги здесь были, точно.
И все ж он нащупал нечто иное, точно.
Нащупал не каменный и не сладострастья клад,

Но некий смысл зеленый.
Он выстоял против них, отшельник тот.
Каменный лик, клешня краба на грани зеленой.

Чайки в зеленом свете кричат.

1959


Человек в черном

Где три волнореза
Багрового цвета, со дна
моря цвета железа

Бьет слева волна
Кулаком во тьму
Земли, где видна

Проволока, что тюрьму
Оленьего Острова[5] вкруг
Оплела, где хлев и к тому

Курятники да зеленый луг,
А справа мартовского ледка
Пленка средь скал на зеркале луж,

Утесы цвета нюхательного табака
Встают над глыбой каменного плевка,
Оголяемой с каждым отливом, а ты

Средь белизны шагаешь в пальто
И ботинках чертовой черноты,
С черной копной волос, а потом,

Стоишь у самой черты
Земли, как водоворот, у края,
И воздух, и камни в себя вбирая. 

1959


Сильвия Плат (1932—1963)

Дом престарелых дам

Облачены в черное, как жуки,
Хрупки, как старая глиняная посуда,
Дунешь — рассыплются на куски,
Старухи вылезают отсюда
Погреться на солнце у скал
Иль постоять, опершись на стену,
Чьи камни хранят немного тепла.

Иголки в клювах птичьих
Пришивают к их голосам контрапункт:
Сыновья, дочери, сыночки, дочки,
Как фото, холодны и далеки,
Бог весть, где их внуки и внучки.
Старость носит лучшую черную ткань
Или ржаво-красную или зеленую, как лишайник.

Старые призраки на зов совы
Слетаются стайкой прогнать их с лужайки.
В кровати уложены, как в гробы,
Старухи в чепчиках засыпают со смехом.
А Смерть, этот лысый стервятник,
Летает по коридорам, где масло в лампах
Тает с каждым их вздохом.

1959



Латальщицы сетей


На полпути до бухточки с лодками ловцов сардин,
На полпути от рощ, где тонкие цветки горького миндаля
Набухают в крапчато-зеленой кожуре, три латальщицы сетей
Сидят одетые в черное — каждая в трауре по ком-то.
Они сидят на крепких стульях спиной к дороге и лицом
К черному домино своих дверных проемов.

                                                Солнце, испестрив вороний цвет их одежд,
Лиловеет на фиговых плодах в тени листьев, розовеет на пыли.
На дороге, названной в честь Томаса Ортуньо, слюда
Подмигивает, как монеты, под окольцованными лапами кур.
Дома белы, словно козы из морской соли лижут скалы.

Пока их пальцы  трудятся над крупными и мелкими ячейками,
Глаза кружатся над целым городком, как зелено-голубые шары.
Они знают обо всех смертях и рожденьях,
Судачат о кружевах невест, любовниках, храбрых, как бойцовские петухи.

Луна, каменная мадонна, склоняется над свинцовым морем
И железными холмами вокруг. Глиняные пальцы
Свивают старые слова в нити сетей:

                                                Да будет рыба нынче ночью
Серебряным урожаем в сетях, и фонари
Наших мужей и сыновей пусть уверенно плывут средь низких звезд.



Спящие

На картах улицы нет,
Где спят эти двое.
Мы ее потеряли след.
Лежат, как под водою,
И синий ровный свет
Сквозь занавес с бахромою

Желтой в окно струится
Распахнутое в сад.
Земли запахом мглистым
Сквозь щель проникает смрад.
Улитки след серебристый.
Мы посмотрели назад.

Вкруг дома густы кусты.
С бледными, как смерть лепестками,
Но листья тверды, густы,
Прижавшись друг к другу губами,
Ворочаясь, спят листы
И зелеными дышат ноздрями.

Из теплой кровати вон,
Сновиденье в их сне мы с тобою.
Им нельзя нанести урон,
Их ресницы хранят тень.
Мы сбросили кожу и сон,
Скользя во время другое.

1959


Йаддо: главный особняк[ii]

Дальний громкоговоритель и древесный дым
Просочились в этот чистый
Воздух и смешались с ним.

Помидоры красны, фасоль зелена,
Повар тыкву сорвал
С грядки на

Пироги. Ель скворцов полна.
В прудах золотые карпы снуют.
Ползет оса

Над паданцами пососать сидровый сок.
В студиях гости
Размышляют, творят.

Внутри феникс от Тиффани восстает
Над каминной доской;
Двое резных саней

На плюше у колонны лестницы винтовой.
Затопили печи, горячи, как тосты.
Просыпаются поздние гости —

Кобальтовое небо над головой,
В алмазах утреннее окно,
Цинково-белый снег.

1959


Медальон

У ворот с полумесяцем и звездой
На фоне леса цвета очищенных апельсинов
Лежит на солнце бронзовый змей,

Недвижен, как шнурок от ботинок;
Пасть отвисла, рот в ухмылке кривой;
Он мертв, но еще вполне гибок;

Язык, как розовая стрела.
Верчу в руке, чтоб лучи света играли.
Крохотный ярко-красный глаз

Полыхает огнем на эмали,
Когда однажды скалу рассекла,
Крупицы граната так полыхали.

Потускнела до охры его спина,
Так на солнце блеск тускнеет форели,
Хотя кольчуга на брюхе полна

Огня, но старые жемчуга потемнели,
И каждая чешуйка замутнена:
На закат как будто смотрели

Сквозь стакан молока.
Смотрю, как белые личинки
Извиваются в чреве так,

Как в темной ссадине шпильки,
А брюхо раздуто, точно в кишках
Мышь целиком. Целомудрен все ж,

Чистым, как смерть, распорот ножом.
Улыбку до совершенства страж
Довел, добив его кирпичом.

1959

Сад поместья[iii]


Фонтаны высохли и розы отцвели.
Благоуханье смерти. Близится твой день.
И груши налились, как маленькие Будды.
Ползет по озеру сизый туман.

Ты движешься сквозь эры рыб,
Самодовольные века свиньи —
Носочком, пальцем, головой —
На свет из тени. История лелеет

Разбитые те завитки колонн,
Короны акантов этих,
Ворона чистит свой наряд.
Наследуешь ты пустошь, крыло пчелы,

Самоубийства два и волчьи семьи,
Часы прострации. Уже две-три звезды
Из самых твердых ожелтили небо.
Паук на нити паутины

Пересекает озерцо. И червяки
Покинули свои жилища.
Слетелись птички в стайках, в стайках
К тяжелому рождению с дарами.

1959





Сильвия Плат (1932—1963)

Темен лес, темна вода

Этот лес сжигает темный
Фимиам. Бледный мох,
В шарфе по локоть, роняет

Капли бород с древних
Костей огромных дерев.
Синий туман плывет

Над озером, от кишащей рыбы густым.
Улитки вьют завитки
Бараньих рогов

На кромке матовых вод.
На прогалинах год
На исходе бьет

Молотками по редким
Разнообразным металлам.
Старые корни хвоща

Оловянно вьются из
Черного зеркала вод,
И пока прозрачный воздух

Сыплет из песочных часов
Золотые крупицы,
Огни спасательных буйков

Бросают яркие кольца
Один за одним
На стволы сосен.

1959


 Сильвия Плат

Дерево Полли

Дерево мечты, дерево Полли:
            чаща палок,
                        каждый пятнистый сук

заканчивается тонким листком,
не похожим
                        на других

либо призрачным цветком,
            плоским, как бумага, и
                         цвета испарений,

как мороза дыхание,
филиграннее
            веера из шелка

которым китайские дамы
            месят воздух, как
                        малиновки яйцо. Сребро-

волосое семя молочая
            на насест прилетая,
висит, хрупкое, как ореол

вокруг пламени свечного,
            как нимб огня
болотного или

касанье тучки-летучки
            своего канделябра чуднóго.
В бледном свете

легких венчиков одуванчиков,
колес белых маргариток
и анютиных глазок

тигроликих, оно светится. О нет,
            не семейное древо,
а дерево Полли это, однако и

не райское древо, хотя
связало пушинку кварца узами
            с перышком, с розами.

Оно проросло из подушки ее,
            цельное, как паутина,
                        шершавое, как рука,

древо мечты. У древа Полины —
            дуга Валентина
            из слезно-жемчужных

кровоточащих сердец
на рукаве, а венец —
шпорника звезда голубая.

1959



Колосс

Никогда мне тебя не собрать до конца,
Не сложить, не склеить осколки.
Рев осла, хрюканье, непристойный гогот
Слетает с твоих огромных уст,
Хуже, чем на скотном дворе.

Быть может, ты считаешь себя оракулом,
Устами мертвых или какого-то бога.
Вот уже тридцать лет я тружусь,
Просеивая шлак твоих уст.
Умнее не стала.

Волочу горшки клея и ведра лизола,
Взбираясь по лестнице, как муравей,
Оплакивая кустистые акры твоих бровей
В отчаянье тщусь залатать огромные скулы,
Очистить голую белую муть твоих глаз.

Голубое небо из «Орестеи»
Изогнулось над нами дугой. O отец, ты весь в себе,
Как римский Форум, сдержан и полон истории.
Я обедаю на холме черного кипариса,
Загажены твои рифленые кости и аканфы волос,

В древнем хаосе анархии до горизонта.
Чтобы повергнуть все это в руины,
Одной молнии мало.
На корточках по ночам прячусь от ветра
В роге изобилья твоего левого уха,

Считая красные звезды и те, что лиловы, как сливы.
Солнце встает из-под столпа твоего языка.
Часы мои обвенчаны с тенью.
Уже не прислушиваюсь, заскрежещет ли киль
О пустые камни причала.

1959


Частное владение[iv]


Первый мороз, а я иду средь шиповника у мраморных стоп
Греческих красавиц, которых ты привез
Из европейской свалки реликвий,
Чтоб усладить свою жизнь в нью-йоркских лесах.
Вскоре всех этих белых дам
Обошьют досками, чтоб их не тронул мороз.

Все утро умелец с паром изо рта
Чистит пруды золотых рыбок.
Они опадают, как легкие, но убежавшая вода
Нить за нитью вьется, возвращаясь на чисто
Платонический стол, где и живет. Тину
Засорил малек карпа, как кожура апельсина.

За одиннадцать недель я так изучила твое поместье
Что выходить из дома вряд ли надо.
Отрезал меня от мира суперхайвей.
Машины едут на юг и на север, обдавая друг друга ядом,
Вдавливая в ленту шоссе охмуревших змей.
Травы вываливают мне на туфли свои скорби,
Леса скрипят и болят, и день впал в забытье.
Я наклоняюсь над этим осушенным бассейном, где
Извиваются рыбки, когда замерзает грязь.
Они блестят, как глаза, и я собираю их всех.
Озеро, морг старых образов и коряг,
Распахивается и захлопывается, вбирая их в свои отраженья.

1959


Сильвия Плат

Стихотворение ко дню рождения

  1. Кто

Месяц цветенья окончен. Созрел плод,
Съеден или сгнил. Я — сплошной рот.
Октябрь — месяц, чтоб запасаться впрок.

Этот сарай засорен, как желудок мумии:
Старые инструменты и ржавые клыки.
Здесь я как дома средь мертвых голов.

Сяду-ка я в цветочный горшок —
Пауки не заметят меня.
Сердце мое — застывшая герань.

Оставил бы ветер легкие мои в покое.
Пес-работяга обнюхивает лепестки. Они цветут вверх тормашками.
Гремят они, как ветви гортензии.

Гниющие головы — для меня утешенье,
Вчера их прибили к стропилам:
Узники, которые не впадают в спячку.

Кочаны голов: червиво-розовые глазированные серебром,
С приправой из ослиных ушей, изъеденной молью кожи,
Но с зеленеющими сердцами. Их вены белы, как свиной жир.

О, красота потребленья!
У оранжевых тыкв нет глаз.
Эти залы полны женщин, возомнивших себя птицами.

Это — скучная школа.
Я — корень, камень, кал совы,
Без всяких  грез.

Мама — ты единственный рот,
В котором я бы хотела быть языком. Инакости мать,
Пожри меня.  Соглядатая из мусорницы, тень из дверного проема.

Сказала себе: я должна это запомнить, как мала я была.
Так огромны были цветы,
Лиловые и красные уста, совершенно прекрасны.

Кольца стеблей ежевики меня довели до слез.
Сейчас они зажгли меня, как лампочку.
Неделями вспомнить ничего не могу.



  1. Темный дом

Это — темный дом, огромный.
Я построила его сама.
Ячейку за ячейкой из тихого закутка,
Жуя серую бумагу,
Кейфуя от капелек клея,
Посвистывая, шевеля ушами,
Думая о постороннем.

В нем так много погребов,
Такие ужевидные расщелины!
Я округла, как сова,
Вижу при собственном свете.
В любой миг могу ощениться
Или ожеребиться. Колышется мой живот.
Нужно сделать побольше карт.

Эти туннели из костного мозга!
Кроторукая, прогрызаю себе дорогу.
Целоротый лижет ветви
И горшки с мясом.
Он обитает в старом колодце,
В каменной щели. Он во всем виноват.
Толстяк.

Галька пахнет, каморки — из репы.
Дышат маленькие ноздри.
Маленькая убогая любовь!
Как носы, пустячки без костей,
Здесь им тепло и терпимо,
В кишках корней.
Вот мамаша уюта.


3. Менада

Когда-то я была заурядной:
Под отцовским бобовником сидя,
Грызла мудрости пальцы.
Птицы поили меня молоком.
Когда гремел гром, я пряталась под валуном.
                                                                                      
Не любила меня златоустая мать.
Старик скукожился в куклу.
О, слишком я велика, чтоб повернуть вспять:
Птичье молоко, как перо, легко.
Листья бобовника бесчувственны, как руки.

Этот месяц на немногое годен.
Мертвецы зреют в виноградных листьях.
Меж нами — красный язык.
Мама, держись подальше от моего амбара,
Я становлюсь другой.

Пожирательницей псовоголовой:
Накорми меня ягодами мрака.
Не смыкаются веки. Время
Разматывается из великой пуповины солнца,
Из бесконечного его сиянья.

Все это я проглотить должна.

Леди, кто те другие в кадушке луны —
Не стоят на ногах, смертельно пьяны?
В этом свете кровь черна.
Скажи мне имя мое.



  1. Зверь

Раньше он был человекобык,
Царь яств, мой счастливчик-зверь.
Легко дышалось в его воздушных уделах.
Солнце садилось у него подмышкой.
Ничего не плесневело. Маленькие незримчики
С потрохами ждали на нем.
Синие сестры послали меня в другую школу.
Мартышки жили под шутовским колпаком.
Он продолжал посылать мне воздушные поцелуи.
А я едва была с ним знакома.

От него не избавишься:
Заплетающиеся лапы, жалостливые и жалкие,
Душка Фидо, приятель кишечника.
Ему хватит и мусорного ящика.
Мрак — его кость.
Зови его как хочешь — отзовется на любое имя.

Выгребная яма, счастливое свиное рыло.
Я вышла замуж за сервант с хламом.
Рыбий прудок — моя кровать.
Небо всегда опадает здесь.
Свиная лужа под окном.
В этом месяце не спасут меня жуки звезд.
Веду хозяйство в анальном отверстии Времени
Среди муравьев и моллюсков,
Герцогиня Пустого места.
Клыка обросшего волосами невеста.


  1. Звуки флейты с тростникового пруда

Ныне холод просачивается вниз, за слоем слой,
В нашу беседку у корней лилий.
Старые зонтики лета над головой
Увядают, как бессильные руки.  Не найти приюта.

Каждый час небесный глаз расширяет свои
Уделы пустоты. Звезды не приближаются ни на йоту.
Уже рот лягушки и рыбы рот
Напиток праздности пьет,

И все тонет в мягкой мембране забвенья.
Умирают краски-беглецы.
Черви из саржи дремлют в своих шелковых чехлах.
Сонно кивают светильниками-головами, как статуи, нимфы.

Марионетки, сорвавшись с веревочек кукловода,
Надев маски с рожками, идут почивать.
Это не смерть, а менее опасное что-то. 
Крылатые мифы больше не будут нас тащить за собой:

Линялые птицы безъязыко поют над водой
С верхушек камышей о Голгофе, но как
Хрупкий, как палец младенца, Бог
Вышелушится и воспарит в небеса?

6. Сожжение ведьмы

На рыночной площади наваливают сухие сучья.
Из гущи теней — плохое пальто.  Я обжила
Восковой слепок, снятый с меня —  тело куклы.
Густота начинается здесь: я — мишень для ведьм.
Дьявола может только дьявол пожрать.
В месяц красных листьев взбираюсь на ложе огня.

Легко обвинять мрак —  уста двери.
Утробу погреба.  Искры мои задули.
Дама в черной крылатке держит меня в клетке
Для попугая.  Как велики глаза мертвецов!
Я с волосатым духом накоротке.
Из клюва полого кувшина валят колеса дыма.

Если я мала, нет от меня зла.
Двигаться не буду, ничего не задену.
Так молвила я, сидя под крышкой котла,
Как зернышко риса, пассивна, мала.
Зажигают горелки. Мы полны крахмала,
Белые мои меньшие братья. Мы растем. Больно сначала.
Истине научат красные языки.

Жучиная мать, разожми кулачок:
Полечу сквозь уста свечи, как неопалимый мотылек.
Образ мой верни, готова восстановить дни,
Которые с прахом в тени камня смешала.
Свет на лодыжках, по бедрам все выше.
Я пропала. В одеяньях света пропала. 

1959



7. Камни

Это — город, где латают людей.
Лежу на огромной наковальне.
Плоский небокруг голубой

Слетел, как шляпка куклы,
Когда я, выпав из света, проникла
В желудок безразличья, бессловесный комод.

Мать ступок меня растолкла.
Я превратилась в застывшую гальку.
Мирными были камни желудка,

Тихим — ничем не потревоженное надгробье.
Только отверстие рта свиристело,
Докучливый сверчок

В каменоломне молчанья.
Это слышали горожане.
Поодиночке, молча, они охотились за камнями.

Рот выкрикивал место их пребыванья.
Сосу тюрю тьмы, как зародыш, пьяна.
Тюбики пищи вокруг меня.

Поцелуи губок стирают с меня лишаи.
Ювелир вонзил свой резец, тщась
Открыть один каменный глаз.

Это — после-ад: я вижу свет.
Ветер снял стопор с темницы
Уха, старого бойца.

Кремень губ смягчает вода,
А дневной свет бросает на стену свое подобье.
Добродушны лица рабочих:

Нагревают щипцы, воздевают нежные молоточки.
Ток будоражит провода,
Вольт за вольтом. Кетгутом сшиты швы.

Работяга идет, неся розовый торс.
Хранилища полны сердец.
Это — город запчастей.

Приятен резиновый запах моих забинтованных рук и ног.
Здесь могут пересадить конечность или голову.
По пятницам дети приходят

Обменять крюки на руки.
Жертвуют глаза мертвецы.
На моей лысой сиделке Любви форменное платье.

Любовь — плоть и кровь моего проклятья.
Из ничего воссоздана ваза —
В ней поселилась незримая роза.

Из десяти пальцев сложена чаша для теней.
Зудят мои швы. Ничего не поделать.
Буду как заново рождена.

1959

Сожженный курорт[6]

Закончил свой путь старый зверь в этом месте:

Деревянный монстр со ржавыми клыками в пасти.
Огонь расплавил его глаза на куски
Тусклого бледно-голубого стекла
И опьяняя, каплет с сосновой коры смола.

На стропилах и балках его тела висят и сейчас
Обугленные отрепья каракуля. Не скажу,
Как долго провалялся его каркас
Под летним мусором, палой черной листвой.

Вот сорняки проросли украдкой
Замшевыми язычками меж его костей.
Его броня, груда камней
Теперь для сверчков променад.

Я ищу, как врач копошась,
Или веду раскопки, как археолог,
Средь железных кишок, эмалированных чаш,
Двигавших его пружинок и шестеренок.

Лощинка питается тем же, что прежде.
И все же весны ихор[7]
Выходит наружу, как с давних пор,
Из разорванной глотки, болотистых губ.

Плывет он под бело-зеленой
Балюстрадой провисшего мостика.
Наклонившись,  встречаю
Посиневшую особу, кого не чаяла

Встретить в обрамленье корзин из рогоз.
О, как элегантно и строго
Сидит она у бесцветных вод!
Это не я, не я отнюдь.

Животные не гадят у входа в ее дом.
И мы никогда не войдем
В дома надежных и твердых.
Поток, что нас подгоняет,

Не питает и не исцеляет.

11 ноября 1959

Грибы

За ночь, необычайно
Белея, тайно,
Тихо чрезвычайно

На цыпочках, носами
Суглинок взрыхлив,
Воздух вдыхаем.

Никто нас не видит,
Не предаст, не обидит.
Простор обретаем за пядью пядь.

Мягкие кулачки близки,
Иголки хотят нанизать,
Обрести из листьев ложе,

И покров тоже.
Наши рожки, молотки
Безглазы и безухи, вовсе

Безголосы,
Расширяют зазоры,
Протискиваем плечи в дыры.

Мы сыты
Крохами тени, глотком воды,
Вежливы, не просим

Ничего или очень мало.
Нас тьмы!
Нас тьмы!

Мы —полки, столы,
Мы смиренны, скромны,
Мы съедобны, мы

Толкаемся, сношаемся
Себе вопреки.
Мы размножаемся:

Завладеем землей мы
К утру. Наши ноги
Уже на пороге.
13 ноября 1959

Сильвия Плат

Ты

Клоун, счастлив ты, делая стойку на руках,
Почти небожитель, череп, как у луны,
Как рыба, выскоблен. Здравый смысл
Вверх тормашками, как у птицы Додо.
На себя намотан, как нитей клубок,
Как сова, летишь сквозь собственный мрак.
Со дня Независимости до дня Дураков
Нем, как рыба, как репа, умён,
Мой небоскрёбчик, мой бублик, батон.

Как туман, расплывчат, долгожданен, как письмецо.
Путешествуешь, как наживка-креветка,
Ты дальше Австралии, как Атлас, согбен.
Уютно живешь ты, как в бочке селёдка.
Как невод для ловли ужей, дыряв.
Прыгуч ты, как мексиканский боб.[8]
Как дважды два, ты всегда прав.
У Tabula rasa — твоё лицо. 

1960

Сильвия Плат (1932—1963)

Повешенный

За корни волос держит меня некий бог.
Извиваюсь в высоковольтной сини его, как пустынный пророк.

Ночи выскользнули из вида, как ящерицы веки:
Мир лысых белых дней в обнаженной впадине глаз.

Коршуном скука к этому дереву пригвоздила меня.
Был бы он мной, делал бы то же, что я.

1960



Мертворожденные

Эти стихи не живут: диагноз печальный.
Растут их ручки и ножки вроде нормально,
Их лобики сосредоточенно морщатся.
Коли не могут ходить, как люди, они,
То не от недостатка материнской любви.

О,  в толк не возьму, что с ними!
В порядке форма, число, соразмерность частей.
Им прекрасно в околоплодном маринаде!
Они улыбаются, улыбаются мне.
Однако легкие не дышат, сердце не бьется.

Они не поросята, даже не рыбы,
Хотя смахивают на рыб и на поросят —
Хорошо, если бы ожили, коли смогли бы.
Да вот мертвы они, и почти мертва от горя их мать,
Ибо тупо глазеют, о ней же молчат.

1960

На палубе

Полночь посреди Атлантики. Палуба. Ряд
Пассажиров, как в одеяло, завернулись в себя,
В звездную карту на потолке
Немо, как манекены в витрине, глядят,
Одеяла свои теребя.
На горизонте кораблик плывет вдалеке,

Освещен, как двухслойный свадебный торт,
Уносит свечки медленно вдаль.
Теперь уж больше не на что смотреть, но
Не пошевельнулся, не заговорил никто,
На площадке больше ковра едва ль
Играют в бинго азартно,

Не в силах оторвать от бурунов взгляд,
Каждый застрял в своем мгновенье,
Как в замке король; отрешенные лица,
Пальто и перчатки капельки мелко кропят,
Слишком быстро их мельтешенье,
Чтоб ощутить влагу. В пути всякое может случиться.

Неопрятная ривайвелистка, проповедующая конец света,
Которой Бог пропасть не дает (послал ей Бог
Бриллиантовую булавку на шляпку ныне,
Кошелек и 7 шубок прошлым летом),
Бормочет молитвы, чтоб Он спасти ей помог
От неверья студентов-искусствоведов в Западном Берлине.

Рядом с ней — астролог (Лев по знаку Зодиака),
По звездам вычислил день отплытья,
И поэтому айсбергов нет (торжествует наука).
Через год он разбогатеет (сам себе предсказал однако),
Продавая английским и валлийским мамашам наитья —
Гороскопы по два шестьдесят за штуку.

Седой ювелир-датчанин в воображенье со страстью
Гранит жену, идеальную, как бриллиант,
Которая будет холить и лелеять его на суше.
Лунные шарики, привязанные к запястью
Незримыми нитями, как мечты, невесомо парят,
Пока не покажется земля, и они отпустят их тут же.

июль 1960

Сильвия Плат

Сон в пустыне Мохаве

Здесь не камни камина, лишь
Песок раскаленный. Сушь, сушь.
И воздух опасен. В странные игры
Играет полдень со зреньем сознанья, посреди
Ряд тополей взгромоздив
На безумно-прямой дороге — один
Предмет, чтоб запомнить людей и дома.

Прохладный ветерок населит эти листья,
И в голубой предрассветный час
Роса соберет то, что денег дороже,
Но как завтра недостижимы, они ускользают от нас,
Либо как сверкающих капель миражи,
Скользящие перед томимыми жаждой.

О ящерках думаю, язычками лижущих воздух
В расщелинках с крохотной тенью, а жаба
У капелек собственного сердца на страже.
Как бельмо слепца, пустыня бела,
Неприютна, как соль. Змея и птица
Дремлют под древними масками ярости. Мы
Раскалены, как на ветру каминные полки.
Солнце вывалило свою лаву. Там, где лежим,
В черной броне сошлись на вече
Поджаренные сверчки и зашлись в плаче,
Дневная луна мерцает, как скорбящая мать,
А сверчки заползают в волосы наши,
Чтоб на скрипках отходную краткой ночи сыграть. 

3 июля 1960



Ранний уход

Мадам, ваша комната провоняла цветами.
Я запомню это, когда ты дашь мне пинка под зад,
Я сижу здесь, как тоскующий леопард
В джунглях твоих светильников из винных бутылок,
Бархатных подушек цвета кровавого пудинга
И летающей рыбы из белого фарфора, сделанной в Италии.
Я забыл о тебе, слыша, как срезанные цветы
Сосут воду из разнообразных горшков,
Кувшинов и коронационных кубков,
Как пьяницы в понедельник с похмелья.
Молочные ягоды, местные звезды,
Кланяются со стола своим поклонникам:
Банда глаз, устремленных вверх.
А что это за лепестки или листья, с которыми ты их сочетала —
Эти серебристые штуки в полосато-зеленых  овалах?
Да, знаю, красные герани.
Друзья, друзья. Вонь их подмышек
И неизбежных осенних напастей,
Мускусом пахнут, как наутро ложе любви.
Ностальгия пощипывает ноздри мои.
Кочки из хны среди топи: тряпок твоих тряпицы.
Носками пинают стоялую воду, густую, как туман.

Розы в пивной кружке вчера
Ночью сдались призраку. Давно пора.
Их желтые корсеты были готовы расщепиться.
Ты храпела, а я слушал, как лепестки раскрылись,
Барабаня и стуча, как нервные пальцы.
Нужно было тебе их выбросить до того, как умерли.
Рассвет обнаружил, что крышка бюро
Захватана китайскими руками. Теперь на меня
Глазеют хризантемы размером с голову Олоферна,
Которую окунули в краску, такого же кровавого цвета,
Как этот приземистый диван.
В зеркале повторяют их двойники.
Слушай: твои квартиранты-мыши
Шуршат пакетами крекеров. Мука
Высшего сорта окутала их лапки: они верещат от счастья.
А ты продолжаешь дремать носом к стене.
Как мы попали на твой чердак?
Ты налила мне джин в стеклянную вазу.
Мы спали как убитые. Леди, что я делаю здесь
С легкими, полными пыли, и языком деревянным,
Околел по колено и затоплен цветами?

25 сентября 1960



Письмо любви

Трудно сказать, какую ты во мне произвел перемену.
Если сейчас я жива, тогда была мертва несомненно,
Но словно камню,  это было мне безразлично,
Я продолжала жить по привычке,
А ты и на дюйм не сдвинул меня ногою,
Но не оставил, однако, меня в покое,
Чтобы мой глазик с бельмом, безнадежно вполне,
Повернулся к звездам или к голубизне.

Этого не случилось. Я спала, как змея,
Как черный валун меж черных камней, я
Замаскировалась в белом зиянье зимы,
Как соседи мои: не наслаждались мы,
Следя, как чеканных снежинок летит поток,
От касаний которых потек ручеек
Из моих базальтовых щек.  Слезами
Изошли ангелы, плача над убогими нами,
Но не убедили меня. Слезы замерзли. Застыло
На каждой из мертвых голов  ледяное забрало.

Как согнутый палец, я спать продолжала.
Увидела кристальный воздух сначала,
В кристалле капелек рой вздымался росой,
Прозрачной, как дУхи. Грудой тупой
Густо лежали вокруг валуны навалом.
Что это значило, я не знала.
Покрыта слюды чешуей, сияла, искрясь,
Раскрывшись, я влагою пролилась
На птичьи лапы и стебли растений.
Не одурачена, я узнала тебя тотчас.

Деревья и камни сияли, лишенные теней.
Светился мой палец, как столбик стекла.
Как почка на мартовской ветке, я зацвела:
Нога за ногой и рука за рукою. Ввысь
Из камня на облако я вознеслась,
Богу или богине сродни, как пар,
Плыву по воздуху в оболочке души, одеянье
Чистом, как ледяные грани. Это дар.

16 октября 1960

Свечи

Последние романтики эти свечки:
Огней перевернутые сердечки
С восковыми перстами белизны прозрачно-молочной
В свечении собственных нимбов, как святые мощи.
Трогательно, что им безразлично

Семейство выдающихся предметов,
Просто ныряют на глазное дно
В полость теней, в камыши ресниц,
Хозяйке которых, отнюдь не красавице, уже за тридцать,
Куда объективнее — дневной свет,

Он воздаст каждому по заслугам.
Им давно пора бы исчезнуть, как полет на воздушном шаре или волшебный фонарь.
Время личных мнений прошло.
Когда их зажигаю, щиплет в носу.
Их бледная условная желтизна

Тащит за собой ложные сантименты эдвардианской эпохи,
И я вспоминаю свою бабушку из Вены. Она
Школьницей дарила Францу-Иосифу розы.
Детишки в белом. Пропотели и прослезились горожане.
Мой дед в Тироле мыл полы, воображая,

Как он парит метрдотелем в Америке
В священной тиши ресторана
Над хрустом салфеток и ведерками льда.
Сладкие, как груши, кружочки света,
Добры к инвалидам и сентиментальным дамам,

Смягчают свет голой луны.
Как монашки, пылают небесным огнем, не вступая в брак.
Качаю младенца, который едва открывает глаза.
Через двадцать лет я тоже в прошлое кану,
Как эти призраки, которые вертит сквозняк.

Скатываются их мутные жемчужины слез.
Что я могу сказать этому младенцу,
Едва пробудившемуся к жизни?
Мягкий свет обнимает ее, как шаль,
Тени склонились над ней, как на крестинах гости.

17 октября 1960

Жизнь

Прикоснись: не съежится, как зрачок,
Эта чистая, как слеза, яйцевидная сфера.
Вот прошлогоднее вчера —
Копье пальмы и четкая линия лилии, как флора
На безмерном безветренном узоре гобелена.

Щелкни ногтем по стеклу: зазвенит оно,
Как фарфоровый колокольчик в воздухе тонком, но
Никто не взглянет и не удосужится дать ответ.
Обитатели легки, как пробка,
И всяк из них постоянно занят.

У ног их волны склонились в рядок робко,
Не дерзая двинуться дальше даже во гневе,
И в воздухе застыв,
В узде, гарцуют, как лошади на параде,
Над головой облака с кисточками, витиеваты,

Как викторианские подушки. Эта семейка
С лицами валентинок порадует коллекционера:
Звенят всамделишно, как хороший фарфор.

В других краях пейзаж откровенней.
Свет льется беспрерывно, слепяще.

Женщина тень свою тащит
Вокруг лысой больничной тарелки.
Напоминает луну или чистый лист бумаги
И похоже перенесла своего рода личный блицкриг.
Она живет тихо

Без привязанностей, как зародыш в бутылке,
В дряхлом доме, море расплющено, как на картинке,
Ей предстоит войти в слишком много измерений.
Горе и гнев изгнаны, как бесы,
Оставив ее пока в покое.

Будущее — серая чайка,
Вопящая кошачьим голосом об уходе, уходе.
Возраст и ужас, как сиделки, за ней ходят,
И утопленник, жалуясь на жуткий холод,
Выползает из моря.
18 ноября 1960

Просыпаясь зимой

Чувствую нёбом привкус жести в небе — настоящей жести.
Зимний рассвет цвета металла,
Деревья, как обугленные нервы, застыли на месте.
Всю ночь мне снились разрушения, уничтожение,
Конвейер из перерезанных глоток, а ты и я
Едва ускользнули в сером шевроле, попивая зеленый яд
Застывших лужаек с заклепками могильных плит,
Бесшумно на резиновых шинах мчим на морской курорт.

Как балконы разносят эхо! Как осветило солнце
Черепа, не пристёгнутые ремнями кости, глазеющие на пейзаж!
Пространство! Простор! Постельное белье сошло на нет.
Ножки кроваток растаяли из-за ужасного обращения,
И няни исчезли, каждая пластырем душу наклеив на раны.
Гостям-мертвецам не понравились ни комнаты
Ни улыбки, ни прекрасные резиновые растения,
Ни море, утешающее ободранные чувства, как Старушка-матушка Морфия.

1960

Поля Парламентского холма[9]


На этой плешивой горе новый год затачивает свои края.
Безлико и бледно, как фарфор,
Округлое небо как всегда занято собой.
Твое отсутствие незаметно —
Никто не может сказать, чего я лишена.

Чайки сшили грязное русло речки до дна
С этим хохолком травы. В глубине суши
Они копошатся и суетятся, так газета
Трепещет в руках инвалида. Тусклому солнцу
Удается высечь такие оловянные вспышки

Из цепи прудов, что глаза мои без передышки
Мигают, переполняясь. Город, как сахар, тает.
Крокодильчик из маленьких девчонок
В голубых формах, собранный наспех, медлит, петляет,
Готовый меня проглотить. Я — камень, палка;

Одна девочка уронила пластмассовую заколку,
Но никто не обращает вниманья.
Их резкая хриплая болтовня вытекла, как ручеек.
И вновь тишь наступила после молчанья.
Ветер перехватил дыханье, точно бинтом.

На юге над Кентиш-тауном, пепельным пятном
Запеленаты деревья и крыши — 
То ли снежное поле, то ли гряда облаков.
Думать о тебе бесполезно.
Твоя игрушечная хватка уже ослабла. Даже днем

Стережет свою черную тень могильный холм.
Ты знал меня непостоянной,
Тенью листа, призраком птицы.
Кружу вокруг кривых деревьев. Счастьем полна.
Эти преданные темно-ветвистые кипарисы грустят,

Упираясь корнями в груды утрат.
Твой крик, как писк гнуса, сник.
Потеряла тебя из виду и твою слепую поездку,
Пока вереск светится и долговязые ручейки
Размотались и смылись. Мой ум бежит с ними в отваге,

Попадая в лужи от выступов, натыкаясь на камни, коряги.
День выпивает свои образы до дна,
Как чашку или комнату. Крюк луны побелел,
Истончаясь, как заживающий шрам.
На стене спальни сейчас начинают светиться

Голубые ночные растенья, a на фото твоей сестрицы
Бледно-голубой холмик. Озарены
Папирусы из Египта, оранжевые помпоны.
С ушами, как у кролика, за окном
Любой куст голубой

Выдыхает индиговый нимб над собой,
Как надувной шарик из целлофана.
Хлам старых осадков и проблем берет меня в жены.
Чайки застыли, заступив в ветреном сумраке на холодную стражу.
Я вхожу в освещенный дом.

11 февраля 1961

Духов день[10]

Не к этому я стремилась:
Собраны скалы, загорают на солнце рядком; оштукатурены арки,
Лысые глаза или окаменевшие яйца,
Взрослые погребены в чулки и куртки,
Бледны, как жир, потягивают хмуро
Нереальный воздух, как микстуру.

Застыл конь, привязанный к шесту из хрома,
Он глядит сквозь нас, меся копытами бриз.
Твоя рубашка из хрустящего льна
Развевается на ветру, как парус. Поля
Шляпы отражают блеск воды; мнится,
Что все бездельничают, как в больнице.

Ну да, я чую запах соли.
У наших ног с усами из водорослей море
Расстилает свои серо-синие шелка,
Низко кланяясь в старомодной восточной манере.
Тебе это нравится не больше, чем мне.
Полицейский показывает на безлюдный утес

Зеленый, как бильярдный стол, откуда стайки
Капустниц срываются в море, как чайки.
И мы в могильной вони боярышника устроили пикник.
Волны бьются, бьются, как сердца.
На берегу под кипенью цветенья лежим,
Маясь морской болезнью, от лихорадки дрожим.

14 февраля 1961

Жена смотрителя зоопарка

Могу не спать всю ночь, если надо —
Холодна, как уж, без ресниц.
Как мертвое озеро, мрак обстает меня,
Иссиня-черный красивый плод сливы.
Мое сердце не пузырится, у меня нет легких,
Я уродлива, живот мой — чулок из шелка,
В котором растворяются головы и хвосты моих сестриц.
Смотри, они тают, как монеты, в мощных соках —

Паучьи жвала, на миг обнажаются кости скелета,
Как белые линии чертежа.
Если пошевельнусь, думаю, из этого лилово-розового пластикового пакета
С кишками раздастся щелканье, точно это детская погремушка,
Старые обиды будут тыкать друг друга, так много зубов расшаталось.
Но что ты знаешь об этом,
Мой жирный боров, серое вещество, лежа лицом к стене?
Некоторые вещи в мире просто невозможно переварить.

Ты ухаживал за мной с волчьеголовыми нетопырями,
Свисавшими с обгорелых крюков во влажной
Духоте Маленького Домика Млекопитающих.
Броненосец дремал в своей песочнице,
Неприличен и лыс, как свинья; белые мыши
Размножались до бесконечности, как ангелы тупо,
Просто от скуки. Запутавшись в простынях, мокрых от пота,
Вспоминаю окровавленных кур и четвертованных кроликов.

Ты проверял их диету, график питания,
А меня водил поиграть с боа констриктором в Саду Друзей.
Я делала вид, что я Древо Познания.
Я вошла в твою библию, взошла на борт твоего ковчега
Со священным бабуином в парике и ушами из воска
И с пауком в медвежьем меху, поедающим птиц,
Цеплявшимся точно восьмипалая лапа за стекло своей загородки.
Забыть не могу,

Как наши ухаживанья озаряли огнеопасные клетки:
Твой двурогой носорог разевал рот,
Грязный, как подошва сапога, и большой, как раковина в больнице,
Ради куска моего сахара — болотный смрад его дыханья
Перчаткой окутывал руку до локтя.
Улитки выдували поцелуи, как черные яблоки.
По ночам теперь обезьян, сов, медведей, овец секу
Через брусья из клеток. И все равно уснуть не могу. 14 февр. 1961

Сильвия Плат

Подтяжка лица

Хорошие новости ты передаешь из больницы,
Хлеща хлыстом шелкового шарфа, являя белоснежные ткани
Свивальника мумии, улыбаясь: я в порядке.
Когда мне было девять, лимонно-зеленый анестезиолог
Вводил мне питательный раствор через аппарат вроде маски обезьяньей.
Тошнотворный отсек гудел дурными мечтами и богоподобными голосами хирургов.
Потом мать подплыла держа оловянный тазик.
О как была больна я.

Они все изменили. Путешествую нагая,
Как Клеопатра в хорошо прокипяченном больничном халате,
Пузырясь от седативов, необычайно смешлива,
Я вкатываюсь в приемную, где добрый человек
Помогает мне сжимать кулаки, давая почувствовать, что нечто ценное
Вытекает из трубочки в пальце. На счет два
Тьма стирает меня, как мел с доски...
Я ничего не знаю.

Пять дней лежу тайно,
Как из бочки с вынутой затычкой, вытекают на подушку годы.
Даже лучшая подруга думает, что я в деревне.
У кожи нет корней, она слезает легко, как бумага.
Когда смеюсь, натягиваются швы. Годы бегут назад. Мне двадцать,
Я в положении, в длинной юбке на диване первого мужа, а пальцы
Погребены в овечьей шерсти мертвого пуделька;
Кота у меня еще нет пока.

Теперь с ней покончено, с дамой с двойным подбородком,
Слежу, как линию за линией в зеркале
Старый носок лица натягивают на яйцо для штопки.
Ее заманили в лабораторный сосуд.
Пусть там и умрет или пусть увядает все пятьдесят следующих лет,
Клюя носом, раскачиваясь и редкие волосы пальцами гладя.
Сама себе мать, просыпаюсь запелёнатая бинтами,
Розовая и гладкая, как младенец.

15 февраля 1961

 Сильвия Плат

Тяжелые женщины

Неоспоримы, прекрасно самодовольны,
Как Венера на ракушечном пьедестале,
В соленой холстине морского бриза, как в шали,
Женщины с париками блондинок и колоколами
Платьев, а над тяжелыми животами
Плывут лица, спокойны, как туча или луна.

Улыбаясь себе, размышляют углубленно,
Как луковицы голландских цветов
Образуют двадцать своих лепестков.
Тьма до сих пор лелеет свою тайну.
На зеленом холме под древом с шипами
Прислушиваются к тысячелетью,
Биению нового сердечка.

Розовозадые младенцы — их свита.
Пряжу мотают, ничем особо не занимаясь,
Гуляют среди архетипов.
Сумрак надевает на них капюшоны,
Небесного, как у Марии, цвета,
А вдали ось зимы вместе с соломой
Перемалывает звезду и трех седых волхвов.

26 февраля 1961

В гипсе

Никогда не выберусь из этого! Сейчас меня — две:
Одна новая и совершенно белая и старая желтая,
И конечно, высшее существо — белая.
Ей не нужна пища, она из настоящих святых.
Сначала я ее ненавидела — у нее личности нет:
Лежала со мной в кровати, как труп,
И мне было страшно, потому что выглядела она точно, как я.

Только гораздо белее, небьющаяся и без жалоб.
Я не могла спать целую неделю, так она была холодна.
Я ее во всем обвиняла, но не отвечала она.
Я не могла понять ее идиотского поведения!
Когда я била ее, она лежала тихо, как истинная пацифистка.
Потом до меня дошло, что она хотела, чтоб я ее полюбила:
Она потеплела, и ее достоинства мне стали виднее.

Без меня ее не было бы, так что она была благодарна, бесспорно.
Я дала ей душу, я из нее расцвела, как роза
Расцветает в вазе из не слишком дорогого фарфора,
И это я привлекала внимание всех,
Не ее белизна и красота, как я поначалу считала.
Я ее слегка опекала, и она тут же подлизываться стала —
Можно почти сразу понять, что у нее ментальность рабыни.

Я не возражала, чтоб она меня ожидала, и это она обожала.
По утрам она рано будила меня, отражая солнце
Своим удивительно белым телом, и я не могла не заметить
Ее аккуратности, спокойствия и терпения:
Моим слабостям потакала она, как самая лучшая нянька,
Кости мои держала на месте, чтобы правильно срослись они вместе.
Со временем стали насыщенней наши с ней отношения.

Она перестала близко общаться со мной и казалось замкнулась в себе.
Я чувствовала, что она меня критиковать начала наперекор себе,
Словно привычки мои ее оскорбляли.
Она пустила все на самотек и становилась все рассеянней.
А моя кожа чесалась и шелушилась, отслаиваясь по кусочкам,
Потому лишь, что она за мой плохо смотрела.
Потом я поняла в чем было дело: она думала, что бессмертна.

Она хотела оставить меня, думала, что была выше,
А я держала ее во мраке, и она возмутилась —
Тратить дни свои зря живя с полутрупом!
И тайно она начала надеяться, что я скоро умру.
Затем она сможет закрыть рот мой и глаза, всю меня покрыть,
И носить мое раскрашенное лицо, как саркофаг
Носит лицо фараона, хотя сделан он из воды и грязи.

Я вовсе не собиралась от нее избавляться.
Она так долго поддерживала меня, что я совсем охромела —
Разучилась даже ходить и сидеть,
Так что старалась ничем ее не расстраивать
Иль наперед хвалиться, как отомщу.
Жить с ней было точно жить с собственным гробом:
И все же я от нее зависела, хотя о том сожалела.

Я думала, что мы покинем сей мир вместе —
В конце концов, так близко сойтись, это вроде брака.
Теперь я поняла, что это должна была быть одна из нас.
Может она и святая, а я уродлива и волосата,
Но скоро она поймет, что это не имеет никакого значенья.
Я собираюсь с силами; однажды смогу обойтись без нее,
И сгинет она тогда в пустоте, и начнет скучать обо мне.

18 марта 1961

Сильвия Плат

Я вертикальна

Но горизонтальной быть куда удобней.
Я не дерево, чтобы в почву пускать корни,
Впитывая материнскую любовь и минералы,
Чтоб в каждом марте я листвой прорастала,
Не красавица я клумбы садовой, 
Живописной раскраской не вызываю ахов,
Скоро лишусь своих лепестков, не зная о том.
Изумителен, пусть невысок у цветка бутон,
Дерево по сравненью со мной — воплощенье бессмертья,
И я бы взяла у цветов бесстрашья, а у тех долголетья.

Сегодня ночью в свете звезд бесконечно малом струят
Цветы и деревья прохладный свой аромат,
Иду меж ними, не замечена ни теми и ни другими.
Думаю иногда, что во сне
Я похожа на них вполне —
Естественнее мне принять лежачее положение,
И завязалось бы меж небом и мной прямое общение.
Мысли мои покрываются мглой.
Полезнее буду, когда лягу в вечный покой:
Деревья б коснулись меня хоть раз, и у цветов нашелся бы для меня хоть час. 

1961


Бессонный

Ночное небо всего лишь разновидность копирки,
Черно-синее, с отпечатками множества звезд,
Впускающих свет — за просветом просвет —
Белый, как кость, как смерть, что маячит за всем.
Под взглядами звезд и оскалом луны
Он мечется по пустыне подушки, бессонница
Распростерла во все стороны свой мелкий, бередящий песок.

Снова и снова старый зернистый фильм
Обнажает конфузы — промозглые дни
Детства и юности с прилипчивыми мечтами,
Лица родителей на длинных стволах, то строгие, то в слезах,
Его довел до слез сад искривленных роз.
Лоб его в буграх, как мешок с камнями.
Воспоминанья толкутся, пробиваясь на авансцену, как кинозвезды, вышедшие в тираж.

Таблетки его не берут — ни красные, ни пурпурные, ни голубые —
Как они озаряют скуку затянувшегося вечера!
Эти сладковатые планеты на время
Отвоевали ему жизнь, крещенную в не-жизни,
И сладкое заторможенное пробужденье беспамятного младенца.
Теперь таблетки выдохлись и поглупели, как античные боги.
Их маково-сонные краски не помогают ему.

В голове его интерьеры серых зеркал.
Любой жест моментально летит вдоль по аллее
Уменьшающихся перспектив и в конце
Стекает, как вода в отверстие раковины.
Он не может уединиться в комнате, лишенной век,
Голые провалы глаз широко раскрыты,
Уставившись на неустанное мерцанье происходящего.

Всю ночь напролет в гранитном дворе незримые кошки
Вопят, как женщины или разбитые скрипки.
Он уже чувствует, как рассвет, его белая болезнь,
Подползает с массой тривиальных повторов.
Теперь город — карта жизнерадостного щебета,
И повсюду люди с серебряно-слюдяными и пустыми глазами
На работу едут рядами, точно им недавно промыли мозги.

1961


Вдова

Вдова. Само себя сжигает слово —
И тело, как печатный лист в огне,
Трепещет немо, тягой возносясь
Над жгучей топографией багровой,
Что сердца потушит единственный глаз.

Вдова. И тенью эха мертвый слог
Панель и нишу обнажил в стене,
За нею потайной зияет ход:
Воспоминаний затхлых воздух сперт
И в никуда винт лестницы ведет…

Вдова. Сидит паук жестокий, он —
В центре ее безлюбых веретен.
Смерть на одежде, шляпке, воротнике.
Лицо больное мужа, как луна,
Как моль, что рада бы убить она

Вдругорядь, обретая рядом снова —
Вложить его бумажный образ в сердце,
Как письма от него, чтоб обогреться,
Чтобы согрели, как живая кожа.
Сейчас она сама — холодный лист.

Вдова! Простор! Свободное владенье!
Сквозняк в Господнем гласе ледяной
Сулит лишь тяжесть звезд, простор
Пустот бессмертных между звезд,
Но в небе не поет ничто стрелой.

Вдова —склонясь, деревья сострадают,
Лишь одинокой скорби дерева,
Как тени средь зеленых тех пейзажей —
Или как черные зияют дыры даже.
Сама как тень, подобье их — вдова;

Рука в руке, внутри же — ничего.
Бесплотная душа пройдет сквозь душу
И не заметит в воздухе кристальном
Другую душу, хрупкую, как дым,
Не ведая, что позади, что впереди.

Она страшится, что он будет биться
В окно, как голубь, в омертвелость чувств,
Как ангел голубой Марии, впредь,
Слеп ко всему вне комнаты бездушной,
Глядит он внутрь и будет век смотреть.

16 мая 1961


Звезды над Дордонью

Звезды падают, плотные, как камни, в ветвистый
Дозор деревьев, чьи силуэты темнее
Небесной тьмы, ибо небо беззвездно.
Лес — колодец. Падают звезды безмолвно.
С виду большие, но падают, и не видно пустот.
И на месте их паденья не полыхают огни,
Нет никаких сигналов тревоги или страданий.
Их поглощают мгновенно сосны.

Там, где я живу, лишь редкие звезды
Доживают до сумерек, и то после некоторых усилий.
И они тусклы, за время долгого путешествия потускнели.
А те, что поменьше и позастенчивей, никуда не стремятся,
Оставаясь на месте, сидят вдалеке в собственной пыли.
Они сироты. Я их не вижу. Оно потерялись где-то.
Но сегодня ночью они без проблем эту реку открыли.
Они отскреблись, уверились в себе, как великие планеты.

Мне знакома только Большая Медведица.
Скучаю по Ориону и Колеснице Кассиопеи.
Может, они скромно свисают с утыканного шипами небосвода,
Как для ребенка слишком простая задачка?
Кажется, в бесконечном количестве дело,
Либо есть они, но столь ярки их обличья,
Что я не заметила их, ибо слишком усердно смотрела.
Может, неподходящее для них время года.

А что если здесь — не другое небо, а только
Дело в моих глазах, которые изостряют сами себя?
Такая роскошь звезд меня бы сбила с толку.
Немногие, к которым привыкла, просты и прочны;
Думаю, о таком разукрашенном заднике, не мечтают они
Либо о мягкости юга, о большой компании.
Для этого они слишком одиноки, пуритане,
Когда одна из них падает, остается провал,

Чувство отсутствия на ее старом сверкающем месте и
Там, где лежу сейчас, вернувшись к темной звезде своей,
Вижу в уме эти созвездия,
Не согретые сладким воздухом этого персикового сада.
Здесь все слишком просто; эти звезды слишком гостеприимны.
На этой горе с видом на освещенные замки, где каждый
Колокольчик звонит по своей корове. Я закрываю глаза
И, как вести из дома, пью короткой ночи прохладу. 


Сильвия Плат

По ежевику

Вокруг никого и ничего, ничего  — лишь ежевика,
Ежевика с обеих сторон, петляет аллея,
И море вздыхает вдали.
Огромны, как мой палец большой, немо глазея,
Гроздья нависли, глаза их черны,
Как эбонит, и сине-кровавым соком полны,
Они проливают его на пальцы мои.
О клятве кровью их не просила; верно, любят меня они.
Притёрлись к бутылке из-под молока, сгладив бока.

Над головой пролетают черные стаи ворон
Кусками обугленной бумаги в ветреном небе.
Какофония. Здесь протестуют только они.
Кажется, море никогда не покажется.
Зеленые луга на холмах мерцают, словно светясь изнутри.
На одном из кустов ягоды так сочны, что мухи его облепили —
Как китайская ширма, их иссиня-зеленые брюшки и крылья.
Медовый ягодный пир так изумил их, что им мнится, будто они в раю.
Еще один поворот, и ни ягод нет, ни кустов.

Только одно может ждать впереди — это море.
Порыв ветра меж двух холмов
Ударил в лицо призрачным запахом выстиранного белья.
Эти холмы так зелены и сочны, что соль их не берет.
Иду по овечьей тропке меж ними.  Ещё поворот, и я
У северного фасада холмов, их лица — рыжие скалы,
Они глядят в никуда, в никуда, озирая безмерный простор,
Озаренный белым, свинцовым светом, и звон кругом,
Словно кузнец-серебряник бьет и бьет по неподатливому металлу.

1961


Финистер[11]

Это был край земли: пальцы ревматика, собранные в кулак,
Вцепились в пустоту. Черные скалы
Предупреждают об опасности, а море
Клокочет бездонно,
Бело от лиц утонувших. И вот
Уже только мрачная груда скал — как солдаты,
Остатки армии древнего хаоса войн.
В воздухе — моря раскаты, но они стоят, ни пяди назад.
Другие скалы прячут ропот свой под водой.

По краям скал — клевер, звездочки и колокольчики, словно
Их вышивали чьи-то пальцы перед смертью,
Слишком малы, чтобы их поглотили туманы, сами
Часть древнего наследья, это — души,
Укутанные в морской рокот судьбы.
Туманы стирают скалы и возрождают опять,
Взмывая, как вздохи, ввысь без надежд.
Бреду, увязнув в тумане, забивающим ватой рот,
А потом вырываюсь на волю, покрытая бусами слез.

Наша Мадонна Кораблекрушений размашистым шагом идет к горизонту,
Раздуваемые ветром юбки из мрамора подобны розовым крыльям,
Мраморный моряк склонился в отчаянье перед ней на колени,
А перед ним на коленях крестьянка в черном
Молится памятнику молящемуся моряку.
Наша Мадонна Кораблекрушений втрое выше любого из смертных;
Божественны ее уста,
Влюбленная в прекрасную бесформенность моря,
Она не слышит ни женщины, ни моряка.

На прилавке с открытками
Хлопают на ветру кружева цвета чаек.
Крестьянки придавили ракушками их.
Одна говорит: «Вот прекрасные безделки,
Которые море скрывает. Мы делаем кукол
И ожерелья из мелких ракушек,
Добытых не из того Залива Мертвых,
А из других краев в голубых тропических морях,
Где мы никогда не бывали.
Ешьте crêpes[12] пока не остыли.
29 сентября 1961
Хирург в два часа утра

Белый свет искусственен и стерилен, как небо.
В нем не выжить микробам.
В прозрачных одеждах уходят они
От скальпелей и резиновых рук.
Пропаренная простыня — заснеженное поле, замерзшее и покойное.
Тело под простыней во власти моих рук.
Лица, как всегда, нет. Кусок китайской белизны,
С семью дырами. У души — другой свет.
Я не видел ее; она не воспаряла.
Сегодня, как огни корабля, она сошла на нет.

Садом мне надо заняться — клубнями, плодами,
Что источают липкое вещество,
Сплетеньями корней. Мои ассистенты прикрепляют их на место.
Меня преследуют зловоние и цвета.
Это дерево — легкие. Орхидеи
Прекрасны — вьются, как змеи.
Красный колокол сердца бьет в печальный набат.
Я так мал
В сравнении с ними!
Свернувшись червяком, уползаю в пурпурную пустоту.

Кровь вызывает восторг, как закат.
Погрузилась по локти в нее, она
Всё сочится с шипеньем, красна,
Волшебно! Этот горячий родник
Нужно скорей перекрыть и пустить
В сложную сеть синих трубок под мраморной плиткой.
Римляне восхищают меня: Акведук,
Термы Каракаллы, орлиные носы!
Тело — римского искусства продукт,
Покоится, как статуя, рот заткнув.

Эту статую санитары увозят сейчас.
Довел ее до совершенства. Мне
Осталась рука иль нога,
Набор зубов или камней,
Чтоб, погремев в бутылке, забрать домой.
А еще кусочки ткани, как испорченная салями.
Сегодня их положат в коробку со льдом,
А завтра они будут плавать в спирту,
Как святые мощи, а пациент
Получит чистенькую розовую ногу из пластмассы.

Над кроватью в палате кружок синего света
Возвещает о прибытии новой души. Кровать тоже синего цвета.
Ныне синий — идеальный цвет для нее.
Ее возносят ангелы морфия,
И там парит она в дюйме от потолка,
Вдыхая сквозняк рассвета, а я
Хожу меж спящими мумиями в саркофагах,
Красные ночники — точно плоские луны, пресыщенные кровью.
А я — солнце в белом халате: серые лица тех,
Кто охмурен лекарствами повернулись ко мне, как цветы.

29 сентября 1961


Сильвия Плат

Последние слова

Не хочу заурядного ящика — хочу саркофаг
С тигровыми полосками и лицом,
Круглым, как луна, чтобы поглазеть.
Хочу посмотреть на них, когда они явятся
Покопаться среди бессловесных минералов и корней.
Я вижу их далекие, как звезды, бледные лица.
Пока они еще ничто, даже не младенцы.
Воображаю, что у них нет родителей, как у первых богов.
Они будут допытываться, была ли я важной особой.
Надо засахарить и сохранить свои дни, как фрукты!
Зеркало мое затуманивается 
Еще пару выдохов, и оно не отразит ничего.
Цветы и лица белеют, как чистая страница.

Не доверяю духу. Он ускользает, как пар
В мечтах через отверстия глаз и ушей.
Не могу этому помешать. Однажды он уже не вернется.
Вещи не таковы. Они остаются, глянец их частичек,
Согретый прикосновеньями. Они почти что мурлычат.
Когда ступни мои остынут,
Голубой глаз моей бирюзы утешит меня. 
Пусть у меня будут мои медные кастрюли, пусть румяные горшочки,
Благоухая, расцветают вокруг меня, как ночные цветы.
Меня запеленают, сохранят сердце
В опрятном свертке у ног.
Вряд ли я буду помнить, кто я. Будет темно.
И блеск этих вещиц милее лица Иштар.

1961




Зеркало

Я серебрянно и точно.  Нет у меня предубеждений.
Все, что видите, я проглатываю мгновенно,
Как есть, незатуманенным любовью иль неприязнью.
Я не жестоко, всего лишь правдиво —
Маленького божка четырехгранный зрак.
Большую часть времени я созерцаю противоположную стену
В розовых крапинках. Я так долго ее созерцало,
Что она вошла в мое сердце. Однако мерцает она.
То и дело разделяют нас то лица, то мрак.
Теперь я — озеро. Женщина склоняется надо мной.
Ищет во мне, кто же она есть на деле.
Затем она оборачивается к этим лжецам, луне и свечам.
Но я даже спину ее отражаю правдиво.
Она вознаграждает меня слезами и возбужденными жестами.
Я для нее много значу. Она уходит и возвращается вновь.
Это ее лицо каждое утро вытесняет мрак из меня.
Во мне она утопила девушку, и день за днем
Из меня восстает ей навстречу старуха, как ужасная рыба.

1961




Новый год на Дартмуре

Это — новизна: каждая преградка
Аляповата, стеклянна и неповторима,
Блестя и звеня фальцетом святого. Однако
Не знаешь, как справиться с внезапным скольженьем,
Слепой, белый, кошмарный, недоступный склон.
Нет слов, чтоб описать на него восхожденье.
Не одолеешь ни слоном, ни колесом, ни башмаком.
Мы только пришли взглянуть. Ты здесь слишком недавно,
Чтоб захотелось жить в мире под стеклянным колпаком.

1962



Сильвия Плат


Явление

Улыбки морозильных ящиков убивают меня.
Какие голубые потоки в венах моей родной!
Слышу, как мурлычет ее большое сердечко.

С ее губ знаки процентов и мер
Слетают, как поцелуи.
Сегодня понедельник — время  для стирки:

Пора нравоученьям отмыться и всем себя предъявить.                 
Что поделать с этими противоречьями?
Я в белых кандалах, кланяюсь низко.

Неужто это любовь — Красное вещество,
Что летит из иголки стальной, ослепляя?
Из него можно сшить платья, пальто —

Хватит на несколько поколений.
Как раскрывается и закрывается тельце ее —
Как швейцарские часы на алмазных шарнирах!

О сердце, как ты сумбурно!
Звезды мерцают как страшные цифры.
АБВ, — говорят ее веки.

1962




Среди нарциссов

Как стебельки эти в марте, бодр, сед, и согбен, с высоты
Перси в синем бушлате к нарциссам склонился.
Он идет на поправку после болезни в легком.

Нарциссы также склонились перед чем-то великим:
Оно треплет их звездочки на зеленом холме, где Перси
Ходит и ходит, держась за швы и бинты.

Есть достоинство в этом, есть ритуал: цветы
Целительны, как бинты, и человек распрямился.
Они выстояли после атаки!

Восьмидесятилетнему милы эти стайки.
Но резкий ветер терзает  его дыханье.  Он  весь посинел, а нарциссы,
Как  резвые дети, снизу глядят на него, белы и чисты.

1962

Переплывая озеро

Черное озеро, черная лодка, чернеют два человека, словно из бумаги.
Куда черные деревья идут, испив эту влагу?
Их тени норовят заслонить Канаду.

Слабый свет из водяных лилий сочится.
Цепляясь за весла, тормозят нас их листья.
Округлы и плоски, они темные шепчут советы.

Холодные миры стекают с весла.
На нас и на рыб сошел дух черноты.
Коряга машет бледной рукой на прощанье.

Раскрылись звезды в просвете меж лилий.
Не ослеплен ли ты безразличьем сирен?
Это душ потрясенных молчанье.



Фазан

Ты сказал, что убьешь его утром.
Не убивай.  Он изумляет меня до сих пор:
Выпуклость тёмной головки чудной,

Реющей над нескошенной травой
На холме среди вязов. Есть что-то
В обладанье фазаном или

Хотя бы в его приходе.
Я  не мистик: не думаю, что у него есть душа.
Причина —в его природе.

В ней — царственности исток, его прáва.
Отпечаток огромной лапы
Во дворе на снегу прошлой зимой:

Такое чудо на бледности той
Штриховки воробьев и скворцов.                                                      
В редкости ли все дело? Он редок, право.

Но и дюжину стоило бы иметь, сто
В той зелени на холме, красных
Наискосок через поле, прекрасных!

Такой яркий образ, живой.
Маленький рог изобилия.
Как бурые листья, шумно хлопают крылья.

Вольготно садится на вязе. Гнездится,
Как солнце, сияя среди нарциссов.
Я глупо вторгаюсь. Пусть живет, резвится.

1962

Сильвия Плат

Событие

Как стихии затвердели! —
Лунный свет, утес из мела,
В чьем ущелье, как в постели,

Лежим спина к спине. Слышу, как филин
Ухает из холодного своего индиго.
Невыносимые гласные в сердце мое вошли.

Вертится и вздыхает дитя в колыбели,
Требовательно открывая рот.
Личико его вырезано из скорбного красного дерева.

И еще звезды — неистребимы, тверды.
Прикоснешься — обожгут до боли.
Не разглядеть твоих глаз.

Там, где цвет яблонь ночь покрывает льдами,
Я хожу по кругу
В колее давних горьких ошибок.

Любви сюда входа нет.
Разверзся черный провал.
На противоположной губе

Извивается белая душенька, белый червячок.
Ноги и руки мне отказали.
Кто отрубил нам конечности?

Тьма тает. Наощупь мы точно калеки.

21 мая 1962



            Предчувствия

Вот белая стена, над которой небо себя создает —
Бесконечное, зеленое, недостижимое совершенно.
Ангелы плавают в нем и звезды, безразличные ко всему.
Они — мои медиумы.
Солнце растворяется на этой стене, кровоточа светом.

Теперь стена сера, когтиста и кровава.
Неужели невозможно покинуть границы ума?
Спираль лестницы за моей спиной уводит в колодец.
В этом мире нет ни деревьев, ни птиц,
Есть только горечь.

Эта красная стена постоянно мерцает:
То сожмется, то разожмется красный кулак —
Два серых бумажных пакета —
Вот из чего я создана, а также  из ужаса, что увезут
На кресле-каталке, осеняемой крестным знаменьем и дождем благочестья.

На черной стене неизвестные птицы
Вертя головами, кричат.
Эти молчат о бессмертии!
На нас надвигаются холодные пустоты
Они спешат.  

1962

Сильвия Плат

Слова, случайно услышанные по телефону

О, грязь, грязь, как текуча! —
Густа, как импортный кофе,  и  с вялым пульсом.
Говори, говори! Алло, кто это?
Это пульс кишечника, любителя пищеварения.
Это он сложил эти слоги.

Что означают эти слова, слова?
Они хлюпают, как грязь.
О Боже, как теперь телефонный столик отмыть?
Они рвутся из  множества дыр телефонной трубки, ищут слушателя.
Он здесь?

Теперь вся комната полна шипенья. Аппарат
Убирает щупальца.
Однако икра проникла в мое сердце.  Она весьма детородна.
Канализационная труба —
Ты слишком велика. Надо, чтобы забрали тебя.

1962

Сильвия Плат

 Сожжение писем

Я развела огонь, устав
От сжатых добела кулаков
Старых писем, их мертвящего треска,
Когда приближаюсь к  мусорнице.
Что они знают такое, что мне неизвестно?
По зернышку рассыпают пески,
Где мечта о чистой воде
Улыбается, как поездка на отдых.
Я не утончена,
Любимый, любимый, я, знаешь, устала
От картонных коробок  цвета цемента или собачьей своры,
В ненависти которой —
Тоска на поводке у человечьей стаи
В красных куртках с глазами и метками почтовых штемпелей.

Этот огонь может лебезить и лизать, но он беспощаден:
Ящик стеклянный,
Куда мои пальцы проникнут, хотя
Они плавятся, тают, и сказано им
Не прикасаться.
И здесь писанью конец,
Вертким закорючкам под наклоном, лебезящим, с улыбкой.
По крайней мере, теперь для них нашлось место на чердаке.
По крайней мере, не буду теперь у них на крючке
Немой рыбкой
С одним оловянным глазом,
В поисках проблесков,
В арктических водах
Между этим желаньем и тем.

И я в домашнем платье ворошу кочергой картонных птиц.
Они прекраснее моей бестелесной совы,
Утешают меня,
Взмывая и улетая, но слепы они.
Они бы вспорхнули, черны и блестящи, как ангелы черные,
Да нечего им сказать.
Я о том позаботилась.
Концом кочерги
Ворошу хлопья бумаги, которые дышат, как люди,
Выметаю вместе
С пожелтевшим салатом и немецкой  капустой,
Вовлечена в их голубые мечты,
Как зародыш, вовлечена.
И с черными краями
Увядает у ног имя,
Витиеватое яичко
В гнезде из корней волос и скуки —
Бледные глаза, гортаней кожаных звуки!
Теплый дождь марает волосы, не потушив ничего.
Вены мои, как деревья, рдеют.
Собаки рвут на части лису. Вот на что это похоже —
Красный взрыв и крик:
Отколовшись от разорванной сумки, он не умолкает
Со смертью глаза,
Набитого до отказа,
Но продолжает окрашивать воздух,
Сообщая частицам туч, листьев, вод,
Что есть бессмертье. Что он бессмертен.

13 августа 1962

Сильвия Плат

Сыну без отца

Еще осознаешь отсутствие,
Как дерево, рядом с тобой ныне растущее,
Как дерево смерти, обесцвеченный эвкалипт —
Лысеющий, молнией выхолощенный — иллюзия,
И небо, как свиной зад, полно безразличия.

Но сейчас ты глуп,
И я твою глупость люблю,
Ее слепое зеркало. Гляну в него —
И ничего не вижу, кроме себя самое,
А тебе кажется, что это смешно.

Хорошо, что хватаешь, как стремянку, мой нос.
Однажды коснешься опасности вдруг —
Маленьких черепов, разрытых синих холмов, тишины ада.
А пока твои улыбки — моя награда.

1962


Сильвия Плат

Лайонесс[13]

Звать бесполезно Лайонесс!
В холодном море он исчез.
Высок и бел айсберг чела                                           

Там, где пучина погребла.
Там зелень и голубизна
И серость, выцвел блеск,

Его покрыла глаз волна,
Потоки  взмыли пузырьков
Из звонниц ртов-колоколов

Людей, коров.
Лаонессийцы верили всегда,
Что их другими будут небеса,

Но те же лица, голоса
И те же города…
Их поразил не шок,

Дышалось сносно там вполне,
Прохладен был песок,
Средь улиц и полей паучья рябь на дне.

На ум не приходило им, что мог
Оставить их великий Бог,
Позволил соскользнуть с английских скал,

Глаза прикрыв, в истории провал!
Никто его улыбки не видал,
Как зверь, метался он над бездной

В эфирной клетке звездной,
И в мириадах войн погряз он.
Зиянье разума его — Tabula Rasa.

1962

Экскурсия

О тетушка-девица, вы пришли в гости.
В зал милости просим!
И ящерке храброй вашей,
Проныре Гекко рады!
Вы вся в побрякушках, золото пробы высшей,
А я в шлепанцах и халате и без помады.

Хотите, чтобы я вам все показала!
Да, это мой дом.  Никак
С вашим не сравнить — с гусями
Яванскими и деревьями обезьяньими.
Здесь слегка обгорело после пожара.
Этот прибор совсем озверел. Небольшой кавардак.

Не стоит тыкать туда палец, тетя!
Это укусить норовит.
Это мой холодильничек, а не котик,
Хотя он белый и пушистый на вид.
Знали бы вы, что он делать может!
Миллион игольчатых стеклянных пирожных!

Снимает мигрень и в животе колики.
А здесь раньше стояла печь.
Каждый уголек, как на вышивке, так горяч, может обжечь!
Она взорвалась как-то ночью только,
Из нее повалил дым столбом.
Поэтому я вся облысела и задыхаюсь притом,

Словно у меня позывы к рвоте.           
            Ужасная вещь угарный газ.
            А здесь вам понравится, тетя —
Бассейн Утренней Славы!
Лазурь! Жемчужна оправа!
Кипит по сорок часов зараз.

Я зря сунула платочек туда — больно!
Только прошлым летом, о Боже,
Он проглотил семь служанок и сантехника тоже
И вернул накрахмалив и выгладив, как рубашки. Прикольно.
Я ехидна? Резка?
Вот ваша сумочка и очки. Пока!


Топайте домой пить чай, тетя в с своей плоской шляпке.
А я буду пить чай с лимонкой, гадкий-прегадкий,
С лимоном и с печеньицем из уховерткиных ушек.
Вам это не понравится нисколько.
Топайте домой, пока погода не стала хуже.
 Топайте, не споткнитесь о нянечку только!

Пусть она лысая и без глаз, но,
Тетя, она мила ужасно.
Повитуха от Бога, к тому ж безответна,
Может мертвого вернуть с того света
Шустрыми пальчиками за весьма скромную плату.
Надеюсь, тетушка, вам понравилось у нас!

Топайте же домой пить чай сейчас.



Трусливые

Этот придумал псевдоним
И прячется, как червяк, под ним.

Эта дама по телефону
Выдает себя за мужчину.

Растет маска, червь гложет плоский
Глаз, носа и рта полоски.

Женщины голос становится полым,
Мертвея все больше и больше,

Черви — как стопор в глотке.
Ей ненавистна

Мысль о ребенке —
Сожрет красоту и нервные клетки,

Лучше уж умереть, чем растолстеть,
Совершенной, как Нефертити, сделает смерть,

Увеличивает яростно маска
Серебряный нимб в каждом глазу,

Где дитя не всплывет, окоема лишен,
Где будет лишь он, лишь он.

Сильвия Плат

При свечах

Это зима и ночь, любовь мала —
Вроде волоска вороной кобылицы,
Грубые деревенские вещицы
Окованы сталью сиянья
Того, что зеленые звезды кладут у ворот.
Держу тебя на руках.
Уже очень поздно.
Бьют унылые колокола,
С мощью одной свечи нас несут зеркала.

В этой жидкости мы видим друг друга
В сиянье ореола, который как будто дышит,
Наши тени увядают в его дыханье,
Чтоб раздуться вновь не стене
В ярых гигантов. Чиркнешь спичкой —
И ты реален опять.
Свеча не цветет вначале,
Подобна безжизненной почке,
Синий огарок,  вроде точки.

Не  дышу, пока не начнешь верещать,
Клубком свернувшийся ежик,
Сердит и мал. Желтый ножик
Растет, удлиняясь.  Ты хватаешься за решетку
Кроватки. Рычишь от моего пенья.
Везу тебя, качая, как лодку,
По индийскому ковру, холодному полу,
Пока медный человек, склонившись долу,


На коленях, спину согнув, держит белый столп света,
Который держит небо в узде,
Черный мешок! Тугой, тугой. Он везде!
Он твой, маленький медный Атлас — это
Бедное наследство твое, все, что есть у тебя,
У пяток его — медных  пушечных ядер пятóк,
Ни детей, ни жены. У ног —
Пять ядер! Пять ярких медных шаров! Чтобы
Жонглировать, милый, когда обрушится небо. 

1962

Сильвия Плат

Зимние деревья

Влажные чернила зари растворяют свою синь.
На промокашке туманов деревья
Кажутся рисунком на тему ботаники —
Кольцом на кольце слои воспоминаний,
Ряд венчаний.

Не ведая ни абортов, ни блядства,
Истиннее женщин,
Они осеменяются совсем без усилий!
Вкушая  безногие ветра,
Вросли по пояс в историю —

Неотмирность, полная крылий.
В этом они — Леды.
О мать, услады и листьев,
Кто эти пьеты?
Песнопенья теней голубков не дают облегченья.

1962

Сильвия Плат

Бразилия

Явятся ли они,
Люди с телами из стали,
Крылатыми локтями

И дырами глазниц, что ждут,
Когда их выраженьем наполнят
Туч громады.
Эти сверхлюди! —
А мой малыш —гвоздь
Который вбивают, и он

Вопит из пухлых костей
В пространство, а я почти
Исчезла, его три зуба

Впились в мой палец большой —
И звезда,
Старая песня.

В проулке повстречала овец и фургоны,
Земля красна, материнская кровь.
О Вы, кто

Пожирает людей, как света лучи,
Оставьте его
Нетронутым среди зеркал,

Без приношенья голубя во искупленье,
Во славу,
Славу и Власть.

1962

Сильвия Плат

Соглядатай

Твой брат мои кусты пострижёт!
Они затеняют твой дом,
Длинноносый садовод,
Родинка на плече моем,
Чтоб по рассеянности сковырнуть,
Кровью истечь, если такое произойдет.
Пятно тропиков до сих пор
Проступает мочой на тебе, грехом.
Вроде вонючего куста.

Может, ты и местный,
Но эта желтизна!
Богоужасна!
Твое тело — один
Длинный никотинопалец,
На котором я,
Белая сигарета,
Сгораю, тебя услаждая,
Доводя до буйства твои блеклые клетки.

Дай мне в тебе угнездиться!
Моей рассеянности, бледности!
Дай приступить им к чудной алхимии,
Которая выплавит из кожи
Серое сало до самых костей.
Так я видела, как твой гораздо более болезный
Предшественник весь обернулся
В свадебный торт футов шести с половиной,
А он даже не был зловредным.

Не думай, что не замечаю твоей занавески —
Полночь, четыре часа,
Горит свет (ты читаешь),
Поигрывая с черновиками на сквозняке,
Сучий язычок,
Ворсистый завлекатель,
Уловляешь мои слова,
Вой зоопарка, смягчая безумье
В зазеркальном разговоре, на котором любишь меня ловить.

Как ты подпрыгнул, когда я прыгнула на тебя!
Руки скрестил, ушки на макушке,
Желт, как жаба под каплей,
Которая все никак, никак не капнет
В пустыне коровьеводов,
Катящих свои вымена домой
К электродоильнику, женульке,
Голубому глазищу, следящему, как Бог,
Или небу, кодирующему следящих за ним.

Я позвала.
Ты выполз,
Болезный, квелый,
Бельгийский тролль, с низкой
Церковной улыбкой,
Намазывающейся, как масло.
Вот для чего я —
Блоха нательная!
Глаза, как мыши,

Шныряющие по моим вещам,
Влезающие в конверты,
Исследующие ширинки
Мужских брюк,
Почивших на спинке стула,
Вскрывающие пухлые улыбки,
Глаза двух деток,
Чтобы убедиться —
Каменная жаба!  Милая соседка! Сука-сестрица!

1962

Сильвия Плат

Дитя

Абсолютно прекрасен лишь твой чистый взгляд.
Я хочу наполнить его цветом и утками,
Новый зоосад,

Названия которому выдумываешь сама —
Апрельская снежинка,
Трубка индейца,

Стебелёк без морщинки,
Пруд, в котором
Образы величественны и классичны —

Не это тревожное
Заламывание рук, мрачный
Беззвездный потолок.

1963

Сильвия Плат

Жиголо

Карманные часы, я тикаю исправно.
Улицы — ящероподобные расщелины,
Наклонные, с отверстиями, где удобно прятаться.
Лучше всего встречаться в тупике,

В бархатном дворце
С зеркальными окнами.
Там ты в безопасности,
Нет ни семейных фотографий,

Ни колец в носу, ни плача.
Яркие рыболовецкие крючки, улыбки женщин,
Впиваются в мое дородное тело,
И я в броском черном трико

Перемалываю груду их грудей, как медуза.
Чтобы насытить
Виолончели стонов, я ем яйца —
Яйца и рыбу, основу —

Кальмар, возбуждающий влеченье.
Слабеют уста,
Уста Христа,
Когда мой двигатель достигает конца.

Разболтанность моих 
Золотых суставов,
То, как я превращаю шлюх в серебристую рябь,
Стелется ковром, брошенным в тишь.

Это неисчерпаемо, нет ему конца.
Никогда не состарюсь. Новые устрицы
Вопят в море, а я
Блистаю, как Фонтенбло,

Удовлетворенно,
В водомете глаза,
Сквозь гладь пруда которого нежно
Склонившись, вижу себя.

1963

Сильвия Плат

            Мистическое

Воздух — ветряки с крюками
Вопросы без ответов,
Блестящи и пьяны, как мухи,
Чьи поцелуи безжалостно жалят
В зловонном лоне черного воздуха под соснами летом.

Я помню
Мёртвый запах солнца на досках кают,
Упругость парусов, длинных соленых полотнищ.
Тому, кто однажды узрел Бога — как исцелиться?
Тому, кого взяли в полон,

Не оставив ни частицы,
Ни ногтя, ни мизинца,
Без остатка пожрали в пожарищах солнца,
В длинных пятнах древних соборов —
Как исцелиться?

Пилюля облатки Причастия?
Память? У стоячих вод прогуляться?
Или собирать пестрые кусочки
Христа из мордочек грызунов,
Кротко грызущих цветочки,

Их устремленья столь приземлены,
Что им удобно — карликам-горбунам
В чистеньких домиках под спицами лютиков.
Неужто нет великой любви —нежность одна?
Помнит ли море того,

Кто шел, аки посуху, по глади его?
Утечка молекул тому названье.
Дымоходы города дышат, запотело окно,
Дети елозят в кроватках.
Солнце расцветает геранью.

И сердце пока еще бьется.

1 февраля 1963



[1] Статья на тему: http://moonchalice.com/universals.html
[2] Имеется в виду картина Питера Брейгеля «Триумф смерти» (1562-63), находящаяся в Музее дель Прадо в Мадриде.
[3] Egg Rock  (Яйцевидная скала) — скорее всего имеется в виду отросток диоритовой полости силлурийского периода, расположенный при слиянии рек Ассабет и Сёдбери там, где они образуют реку Конкорд в штате Массачусетс; эти места описали Генри Дэвид Торо и Натаниэль Готорн. Есть также скала со знаменитым маяком в штате Мэн, где построил себе летнюю резиденцию Джозеф Пулитцер, в честь которого учреждена ныне знаменитая премия. 
[4]  Цитата из «Орестеи» Эсхилла; в этих строках говорится о том, как Агамемнон принес в жертву свою дочь Ифигению, сестру Электры, чтобы умилостивить богов, и о расплате за содеянное: по возвращении из-под Трои десять лет спустя Агамемнон был убит собственной женой Клитемнестрой.
[5] Тюрьма на Оленьем Острове (Deer Island) находилась на острове в Бостонской бухте и была закрыта 26 декабря 1991 г.
[6]  Будучи в доме творчества Йаддо (см. одноименное стихотворение и прим. к нему), Сильвия Плат и Тед Хьюз посетили развалины старого курорта в Саратога Спрингс.
[7] ихор ὔδωρ (др.-греч.) — вода, влага,  кровь богов (из Гомера).
[8] Мексиканские прыгающие бобы произошли из Мексики, где они известны под названием бринкадорес (исп. brincadores). Внешне они выглядят как желто-коричневые или коричневые бобы. Они являются разновидностью семян, в которые откладывают свои личинки небольшие моли. Именно эти личинки заставляют бобы «прыгать». Сами бобы растут на кустарниках рода Sebastiania (Sebastiania palmeri или Sebastiania pavoniana), а моль принадлежит к биологическому виду Cydia deshaisiana. После вылупления из яйца, личинка поедает внутренность боба и создает внутри него для себя пустое пространство. Личинка прикрепляет себя к бобу множеством шелковых нитей.
Личинка может жить месяцами внутри боба, иногда впадая в спячку. Если у личинки есть соответствующие условия, например влажность, личинка может дожить до того, чтобы сделаться куколкой. Затем, обычно весной, из куколки появится моль, которая вылезет из боба через круглое выходное отверстие в нем, оставляя за собой оболочку куколки. Маленькая моль серебристого и серого цветов живет всего несколько дней. (Википедия)

[9] Парламентский холм — парк на северо-западе Лондона в районе Хэмпстед Хит. Высота Холма — 98 метров.
[10] Вообще-то Духов День или на английском “Whitsun” (заглавие стихотворения) or White Sunday празднуется в седьмое воскресенье после Пасхи в честь сошествия Святого Духа на учеников Христа; очевидно, что здесь употреблено в переносном смысле.
[11] Имеется в виду — мыс Финистер (фр. Finistère, брет. Penn-ar-Bed), самая западная конечность Бретани во Франции (не путать с мысом в Испании с таким же названием).
[12] crêpes (франц.) — блинчики.
[13] Лайонесс — место мифологическое, легендарное, на севере Корнуэлла, место
рождения Тристана, а также «Смерти короля Артура» сэра Томаса Мэлори. Короля Джиневра была дочерью короля Лайонесса (оба произведения входили в обязательную программу по средневековой литературе, а Сильвия Плат не только с отличием окончила колледж Смит, но и позже была приглашена преподавать в нем).  Мэлори считал, что оконечность Корнуэлла была соединена некогда сушей с островами Сили; это и был легендарная страна Лайонесс.  Для того, чтобы оценить оригинальность поэтического видения Сильвии Плат, необходимо сравнить ее стихотворение с такими известными стихотворениями  и поэмами, как «Идиллии Короля» Теннисона, «Тристрам из Лайонесса» (‘Tristram of Lyonesse’) Суинберна и «Утонувший Лайонесс» Уолтера де ла Мера. См.  http://en.wikipedia.org/wiki/Lyonesse  и http://invisiblekingdoms.wordpress.com/2012/02/18/lyonesse-and-the-foundered-town-in-romance-and-fantasy-of-the-nineteenth-and-early-twentieth-centuries/



[i] «Отшельник в доме на краю земли» — книга натуралиста и писателя Генри Бестона (1888-1968), опубликованная в 1928 г. Бестон выстроил дом на берегу мыса Кейп-Код, который назвал «полубак» (Fo’ Castle) и прожил в одиночестве два года, наблюдая за природой. Точность, поэтичность и вместе с тем научность описаний принесли Бестону широкую известность и признание, хотя и до этого он написал несколько весьма примечательных книг, например, «Доброволец» (1916) о службе во французской армии во время Первой мировой войны и «Полный вперед» (1919) о морских сражениях, когда он в качестве пресс-атташе ВМФ США и единственного корреспондента участвовал в походе британского флота на американском эскадренном миноносце и был чудом спасен, когда корабль был подбит в морском бою.
[ii] Йаддо (англ. Yaddo) — своеобразный дом творчества в Саратога Спрингс, штат Нью-Йорк, созданный в собственном поместье финансистом и филантропом Спенсером  Траском (1844-1909) в 1900 г. с помощью филантропа Джорджа Фостера Пибоди после того, как его дети умерли. За годы существования этого дома или коммуны, там побывали 68 Пулитцерских лауреатов, 27 лауреатов Национальной книжной премии, Нобелевский лауреат Сол Беллоу, Ханна Арендт, Леонард Бернстайн, Труман Капоте, Лэнгстон Хьюз, Елизабет Бишоп, Аарон Копланд, Фланнери О'Коннор и другие известные писатели, поэты, художники и музыканты. В 1959 г. в Йаддо были приглашены Сильвия Плат и Тед Хьюз. 11 марта 2013 Йаддо стал национальным историческим памятником.
[iii] Это стихотворение также написано в поместье Йаддо в Саратога Спрингс.
[iv] Это стихотворение также написано в поместье Йаддо в Саратога Спрингс.

Комментариев нет:

Отправить комментарий